– А кто Вам хоть слово про гулянки?
– А чего ж ото тогда сакуриться?[51]
– Какие-то подозрения путаете сюда… Придумаете!
– А чего его придумывать?.. Ночь лежу, сна не складу… Муки́ навспрашки[52] осталось коту глаза запорошить. А потом… Сёдни уже первое. За май за коз аж кричит отдай. Хоть Васька отказуется брать, но через надо отдать. Внавязку. Как за работу не платить пастуху-сироте?.. За кватиру отдай… За свет отдай… А Митька? Бедолага… Как он в том Усть-Лабинске? В чужом городе один! Кругом один, как кочка в поле… Как ни круто, а терпи, козаче. Терпи один… Не сведи Господь съякшаться с урками… Тамочки, в техникуме, суседей нэма. Копейку вперехват не займёшь, как у Семисыновых… Ну как не вышлешь Митьке?… Скико ж треба тех чертей рубляков! Ты за тем рубчиком по плантации день в день не с корзинкой на боку, так с лопатой в руках внадрыв на копке гонишься. А он от тебя на аэроплане! Да ещё зубы скалит!.. Правду тато говорили – денюжки с крылами, летають… Что ж нам делать, хлопцы? Как на ваши глаза?
Я скромно пожал плечами.
Глебуня смело пошёл дальше.
– А я, – сказал, – почём знаю!
– Так вот, Глеб… Выдул в коломенску версту. От батька уже на всю голову выще. А всё почём знаю. Оно, парубоче, великой грех разве будэ, если станешь кой-что трошки и знать, свою думку держать? Взрослые, оба-два взрослые… Не с вами, так с кем и ссоветоваться мне?
Глеб продолжал дуть в печку и попутно задумался. Кажется, даже основательно.
Но пока мямля разуется, расторопный выпарится.
Я поднял в молчании палец, показал на чердак, где висела на жердинах и лежала внакатку кукуруза в кочанах. Весь наш золотой запас.
Глеб, багровый от усердно-злого и напрасного старания, с каким он дул, стоя на коленях, на сырые ольховые гнилуши, что нудно сипели, чадили, но ни под каким видом всё не брались пламенем, бросил на меня быстрый досадливый взгляд. Эха, выхваляка! Грош за подсказку тебе, может, и мало, а два дать наверняка много. Ну да ладно, поддержу!
– Снимать надо, – пояснил он мой жест.
– Пускай и так, – согласилась мама. – Вечером, кто жив будэ, снимем с горища. Налущим… Взавтре… може, днём потом Антоха посля школы снесёт на мельницу к Теброне пуда с два. Это нам самим… А в воскресенье, Глебочка, напару с тобой, удвох уже нам бежать на базарь. На продажь. Кукурузу в зерне потащим…
Глебулеску сияет в печку масляным блином. В воскресенье на базар! На базарище!..
Базарить братуну нравится.
Особенно нравится продавать муку. Мама доверяет ему вешать, сама принимает денежки-шелестелки. Это разделение труда у них узаконено. Никаких отклонений.
Под случай мама не нахвалится им. Глебуша, говорит, человек правильный. Не человек, а ума ком. Грамотный. Гарно, говорит, разбирается в тех распроклятых гирьках. Бо-ольшой спецок по гирькам.
Маме гирьки кажутся все на одно лицо, на один вес, и отбеги куда на шаг Глеб и подступись тут кто купить, потеряется, вскраснеет вся. Разгромленно смотрит на гири. А какая из них какая не скажет. Не знает, какую на весы кинуть. Вконец сгорая со стыда, покаянно вывалит покупщице всю правдушку про путанку в гирях, повинно навалится расхаивать себя.
Вся жизнь уже просказана, а Глеба всё нету и нету. Махнёт рукой. Пан или пропал!
– Становьте, бабо, – говорит, – на весы сами, скоко вам треба. Я насыплю на другу чашку муки. Ото, гляди, мы и разойдёмся с вами.
Один сухонький дедок в дорогом котелке, при такой же дорогой тросточке, видать, из учёных подтёрся было просветить. Показал, где какая гиря.
– Мне, – толкует, – нужен килограмм муки. На прилавке перед вами среди прочих особ присутствует и важная госпожа килограммовая гиря. Ну, где она? Какая? Она ведь на вас смотрит.
Мама сурово смотрела-смотрела на те чумазые гири и выговорилась. Как в лужу ахнула.
– Я вам точно и не сбрешу, где та килограммка. Туточки их полна шайка! Они, паразитки, все на меня бессовестно вылупились!
Стерильный старчик был шокирован столь грубым откровением.
После той учёбы мама и вовсе стала бояться, как сумасшедшего огня, всякого, кто подходил, будь он только дорого, нарядно разодет, как не выряжается простая наша косточка. Завидит, что форсун правится к ней, отвернётся от своего клунка, ломает вид, что то вовсе и не её мука и она тут сбоку напёка, а то и совсем, если можно выйти из-за прилавка, выдёргивалась в сторонку, отжидала, пока фуфырь не возьмёт у других.
В Глебе мама ценила не только знание гирь.
За прилавком, на людях, говорила, Глебушка наш не такой абы какой. В обращении дядько зимованный, не тяп-ляп. Не то что Полька. Обходительный, мягкий, разговористый. Знает, какое слово к какому прилепить. Приценится кто, Глеба как-то так в ответ скажет, что тот вроде и расхотел, рассохся брать, раз мука кусается, хоть и просит Глеба не дороже соседа; впотаях почему-то покупщик вздохнёт – кругом такой обдирон! – но с пустом не унырнёт назад в толпу.
Вешал Глеб аккуратно, точно. Уж грамма лишнего не перепустит в чужие руки, не кинет за спасибонько лишней щепотки. Дуриком-то самому что-нибудь бежит? Так чего ж задешево сдавать? Разве в роскошь чужую копейку зовёшь?
Глеб знай вешал. Мятые, тёртые шуршалки в дрожи шли к маме. Каждый молотил свою скирду.
Наши всегда первые распродавали.
Такой вот у Глеба ловкий талант…
– Ну, так что, хозяева? – благодарно усмехается мама. – Совещанка покончилась наша? Поко-ончилась… Пора вступать в дило. Уже и без того поздно. Мы так… Вы зараз в садок, накидайте перегною в мешки…
– Тпру-у! – тормознул я. – Насколько я знаю, мешки сами не пойдут. Живая душа калачика просит… Калачика не калачика… Хоть чего-нибудь? А?
Закатив глаза и жестикулируя, вкрадчиво запел Глеб:
– Отвари-и потихоньку калитку-у…
– Да на черта мне твоя отварная калитка?! – на нервах крикнул я. – Мне чего посущественней!
– Ну напейся свежей воды, – буркнула мама.
– И на свежую, ма, вроде не тянет… Посущественней бы…
– Он ще харчами перебирае! Голодный був бы, не перебирал. Завтрик дома – канитель довга. Можь, картох в шинелях сварить? Глеб любит, шоб твердувати булы. Надсырь. Ага ж?
– Не пойдёть, – дал отмашку Глеб. – До обеда тут рассиживаться?
– Тогда саме лучше, – сказала мама, – вы идите. Я сготовлю шо на живу руку, принесу на огород. Так оно верней будэ.
– Единогласно! – Глеб поднял сиплую, плакучую чурочку, тут же воткнул её снова в недра печки.
Затем он плесканул керосина на кисло тлевшие дрова.
Пламя вдруг обняло их. Печка надсадно ахнула, выбросила на мгновение пламя наружу по верху дверцы – язычок показала! – и плотоядно заворчала, загудела, застонала, захукала, будто с мороза согревалась.
11
Учись у курских соловьев: поют без нот, а не сбиваются.
А. Распевин
За сараем, в садке, обнесённом стоячим грабовым плетнём, цвели три яблони, словно кто облил их молоком. Со стороны яблони похожи на огромные белые букеты.
В начале декабря, под первые сиротские холода, Глеб сам развешивал по стволам пучки чернокорня. Его запах не выносят ни мыши, ни крысы, и какой голод ни придави, не заставит их грызть деревья.
И вот зима отжилась, чернокорень уберёг яблони.
Довольный Глеб проворно сдёрнул с веток остатки пучков в кучу, подложил комком газету, чиркнул по коробку спичкой.
В костёрик он ладит и прошлогодние помидорные кусты, и сухой навоз, и ворох ломких листьев махорки.
– Ты б лунки под огурцы покопал, – говорит Глеб.
Но мне неохота кувыркаться с дурацкими лунками.
Сел я на лопату, смотрю, как дым до того густой, хоть шашкой наотмашь руби и куски складывай в штабеля, плотно задёргивает деревья, цепляется, запутывается в кроне. Кажется, дым потерял всякую надежду выбраться из ветвей, пристыл в них, недвижно стоит облачками.