«Есть! Я не знаю твоего Владимира. Я слыхал про другого Владимира. Ленина».
«Так вот мой Владимир, знаменитый толкователь русских слов, ещё в 1865 году объяснил твоему Владимиру…»
«Стоп! Стоп! – шумлю я. – Какая могла быть объясниловка? Ленин ещё не родился!»
«Ну и что? Зараньше человек постарался… Так вот мой Владимир ясно пояснил в книге всем и твоему Владимиру, твоему дяде Володе, что такое будет коммунизм. И не в пример тебе твой Владимир всё выгодненькое сразу ухватил и потому в семнадцатом, когда с сырого гороху пукнула «Аврорка», всё начальство у нас зажило на большой. А мы с тобой, крутые вшивоводы?»
Я больше ничего не стал говорить, и Комиссар Чук важно пошёл со своей ёлкой.
В другом разе он снова тащит на дрова уже тунг. С корнем, кажись, выдернул.
Этот кузька-жук, значит, тащит.
Я ни ху, ни да, ни кукареку. Вежливо молчу.
Он тащит, я молчу. Всяк занят своим делом.
Ему вроде некультурно проходить мимо молча.
«Тунг с сушиной», – заговаривает ко мне.
Пускай и сухой, а ты не тронь. Не велено трогать. Начальству одному дозволяется трогать. По правилу, я должон Чука за шкирку да к агроному-управляющему на проучку. А я пропускаю. Не так-то Чука и схватишь за шкирку… Со стыдобищи перед собой ломаю вид, что сплю без задних гач. В ту времю как бы к месту напал взаправдий сон. Уж лучше заспать такую гнусь, чем видеть, следственно, и потакать ей молчанием, благословляти. Нету во мне той звероватой жестокости, чтоб оправдать свою трудовую копейку. Во-от в чём мой наипервый минус…
Комиссар Чук исподтиха гугнявит:
«Ты, Аниско, леший дурдизель,[42] смалкивай. А третьего, в получку, я те на всю катушку отвалю. Чекушку притараню!..»
Третьего он добросовестно приносит… Цельный чувал приносит удобрения! В бригадном сарае нагрёб.
«Удобрения… По запаху слышу… Это такая твоя чекушка?» – спрашиваю.
«Не переживай… Я ж не для супа тащу супер…»
«Для супа надо другое…»
«Я и другое утащу… Ну, посуди… Разве мне не хочется, чтоб огурец-помидор рос у меня по-людски в огородчике? А что на нашей красной землюхе здесь растёт по-людски без удобрения?.. Оха, Аниско, таскать не перетаскать… Таковска наша жизня!»
«Невжель и при коммунизме будут воровать?»
Он хохочет:
«Обязательно не будут! Нечего будет… Потому как при социализме всё растащут! Да не столько мы, горькие вшиводавы, сколько… – он вскинул над головой указательный палец. – И потом… Ты особо коммуонанизма не выглядай… Не дождёшься. Никто ж его не построит! У партии каждый же съезд – это поворотный этап! Бесконечные повороты-извороты… Беспорядица… Тоскливая болтуха… Так что сиди спокойно и смалчивай. Не мешай мне таскать…»
«А чего ночью таскаешь?»
«А неужто прикажешь светлым днём таскать? На всеобщий обзор пролетарских масс?.. Мне, коменданту, бегать днём с краденым?.. Все ж чумчики завизжат: «Комендант скоммуниздил! Смотрите!!!» Смеёшься?!»
«Я не шучу».
«И я не шучу, – и вытаскивает из потайного кармана чекушку. – Ночь убавляет орлиности в глазе. Всего в ясности не увидишь. Ночью ты ни разу меня не видел гружёным, со мнойкой не говорил… За то и получи…» – и подаёт чекушку.
Я беру. Откажись – так подумает, злое что замыслил я. А думаешь, я польстился на ту четвертинку? То и дал ей житья, что хватил об камень, как Комиссар Чук утащился. Сходил к магазинщику-стажёрику, взял на свои рупь сорок девять такой же пузырёк. Иль я гол, как багор? Непобирайка я. Не смахиваю крошки с чужого стола…
Мы долго молчим.
Мне странно слышать такое про отца моего дружка Юрки Клыкова. С виду дядя как дядя. Самый идейный в районе. Комендант. Это с ним городская папаха развешивала в районе все плакатульки про коммунизм. Никому другому папаха не доверила важную работу, только ему, коменданту, доверила. Все перед ним с поклоном: Иван Лупыч! Иван Лупыч!! Иван Лупыч!!!
А как стемнело…
– Скажите, – спрашиваю я деду, – а почему коменданта за глаза зовут Комиссаром Чуком? И что значит Комиссар Чук?
– Тебе ловчей спросить у Юрки. Ты ж в тёмной дружбе[43] с ним бегаешь?
– Да вроде… А Вы боитесь этого Чука?
– Ежле скажу, что не боюсь – сбрешу. Ты знаешь, кто он?
– Не комендант же Кремля!
– Страшней. Ещё тот ксёндз…[44] С его слов так могут скрутить человека… Но лучше давай не будем про это… И у ночи есть уши…
Он помолчал и заговорил так, будто рассуждал сам с собой…
– Темна ночь не на век. А всё одно сидишь-сидишь, сидишь-сидишь… Чудится, полжизни сошло – утра всё нет как нет. Ино такая жуть сцопает за горло – репку в голос пой, а ты говорешь… Не водится тех трав, чтоб знать чужой нрав… Засел гвоздь в черепушке, домогаюсь проколупать, ну ка-ак это человек берёт то, чего не клал? Почему другой должон пойманную блудливую овечушку – грех не спрячешь в орех! – ставить на путь истины?.. А и то сказать, это не на собрании, где все хорошие стеной, миром на одного плохого. Тут вот она ночь, у плохого топор за поясом, а у тебя, у символьного сторожа, ржавая берданка, патронов ни напоказ, пустые, без силы руки и страх-стыд во всю хребтину… Ну отчего это люди ещё вчера друзьяки, сегодня уже враги? Ты знаешь?
– Откуда…
– Почему про такое учебники не пишут?.. В школе такое проходят?.. Жизняра – узкая в ступню тропка. На ней всегда сбежится человек с человеком… Это гора с горой не совстренется… И если человеки чуть-чуть не посторонятся разминуться-разойтись, жди беды… В ночь такая вдруг тоска свяжет по рукам-ногам… Плюнешь на всё… Не потому, что боюсь, что вот такой вот Комиссар Чук ахнет обушком по сухому котелку, не потому, что жаль кинуть бабку одну с семисынятами, а вовсе-то единственно потому, что не могу, не хочу больше смотреть на людские постылости. Ты вот все сложения-вычитания щёлкаешь, как семечки. Выведешь мне формулу человеческого паскудства?
– Что от этого изменится?
– Что-нить да изменится… Умей побороть неправого. Умей в себе кинуть на лопатки неправое. Сызмалу так пойдёшь – правильный ухватишь запев. Главное… Главное… Вытрави из себя страх… Бесноватая бандитская советщина вколотила его в каждого, как ввязала пупок. Я не сумел одолеть в себе страх… Малодушник… Противен себе… Тебе… Всем… Думаешь, не вижу, не чувствую? Одно-разодно осталось, хочешь жить – умей вертеться. Тьфу ты!
Деда с ожесточением сплюнул, брезгливо придавил пяткой плевок.
– … умей вер-теть-ся! – злорадно повторил деда.
В глухом, в прерывистом голосе дрожали обида, досада, что жизнь протекла по жилам чужой воли. Всё-то ему казалось, орлом налетал на неправое в себе, а на поверку отступал там, где надо наступать. Прятал кулаки там, где надо бить. Зажимал себе рот там, где надо было криком кричать.
– Не так отжита жизня… Не так и совсем не та… Это-то и солоно сознавать…
Деда растанно покачал головой.
9
Эмансипация доказала, что возможности человека ограничиваются не полом, а потолком.
Л. Замятин
На угол выскочил Глеб.
Из тени дома погрозил мне кулаком из края в край.
– Сколько можно балду пинать? Ты до-олго ещё сбираешься тянуть резину? Порвёшь! Солнце где? – Он ткнул на солнце, что укорно смотрело на нас с дедой с поверха ёлок, меж которых сумрачно лились пики штакетин. – Бежать на кукурузу! А он болтологию развёл! Тебя куда послали? За смертью?
– Уха-а!.. В арест ты попал, – шепчет мне деда. – Спасайсь бегом.
Ещё чего!
С нарочитой чинностью я вышагиваю наискосок вниз по бугру к нашему сараю. Без суеты, без срыва на панический бег. Пускай Глебуня чуток ещё покипит для разнообразия.
Я отпахнул щелястую лёгкую дверку.
Козы удивлённо уставились на меня.
– Извините, синьорки. Подъё-ём!