Ускрёбся старчик Борисовский, вот он Бочар. Его только тут и недоставало! А там по порядку ну чисто сговорились Простаков, Лещёв, Гавриленок, Мамонт… Выпел свою бедушку один, лабунится второй. И пошло, и побежало… Наперерывку всяк лезет со своей чумой. Уже свет над деревами просыпается, а лалаканью конца нет. Глянь в ночное варево, в темь, со стороны – сходбище призраков!
Бывает, про себя и пугнёшь какого злым словом, а так-то вроде и сам довольный. Нарезает-то от тебя человечина с лёгким серденьком. Выговорился не в стенку. Живая душа слушала, сострадала…
Ну вчера…
К рассвету дело выскакивает уже. Вот те, здрасте, пожалуйста, Алексейка Половинкин. В лакировочках, в белой рубашонке наразмашку. А свежо, под утро ух как свежо! Дашь трясогубу… Зуб в зуб целится, да не попадает. Хоть караул кричи.
Вижу такую полечку, говорю:
«Трусись, Алёшик, понемногу грейся. – А сам с-под тулупа, с-под себя фуфайчонку ему, самосаду. – Кури, кощейка, наедай шею. Будет безразмерная».
Глотает дым. Молчит. Скоро прорвало, выбило затычку.
Дело молодое, кровка сатанеет… Дуроплёт! С какой-то с вербованной мамзелькой скуйовдился. Тиятерстрит сляпали… Тары да бары – ан день в окно валится. Наш женатик хвать кепчонку да во всейский опор от шошки-ерошки додому. Надёжка дверь и не отопри. Подаёт резон совет:
«Где баловался до зари, там казакуй и до утра!»
Пропал рубль за копейку… Пропал не пропал, а кому сладит этот пирог с бедой?
Как сидели на корзинке рядком, вприжим, так и поснули.
Утром будит нас с амурчиком Надёна. В сарай шла.
– Дядь Анис, мой дурик, – тычет в Алексея, – с вечера у вас засиделся иля под утро приплыл? Только честно. Как перед Богом.
– Раз как перед Богом, то надо хорошенько подумать… С вечера! Под утро это он кинулся домой. Ватлали языками и ночи не увидали…
По глазам я понял, не поверила она моей путанке. Но перечить не взялась. Она и сама хотела, чтоб выскочило как-то так, чтоб не падало явного греха на супружника, хотя, вижу, бабьим кощим чутьём уже добралась до тошной соли. Чего бы это здоровый тридцатилетний бычок мял ночь на корзинке в стариковской шатии? Ну не видно разве и слепцу?
Ложь ожгла сразу всех троих.
Каждый подумал, что эта ложь нужна если не до следующей, до новой лжи, то хотя бы на то, чтоб отодвинуть развязку на потом, когда уже въяве увидишь обломную, потопную трещину в семейной худой лодчонке и смиришься вконец со всем вокруг. Вместе с тем каждый подумал и ещё, а вдруг этот выбрык совершенно случайный, а вдруг, Боже правый, всё ещё сольётся в прежний лад? Так возради только этого не в стыд сбрехнуть пускай и самому себе.
«Скажи, дурындас, спасибище старому доброму человеку, а то б я тебе…»
Надёна ватно побрела назад. К дому.
Минуту до этого она уверяла, что надо ей в сарай сдоить козу. В руках зеленела литровая банка, пахнущая крапивой. Короткая, телесастая молодайка необъятной окружности, похожая на колобок в фуляровой косынке, по-утиному тяжело валилась с ноги на ногу в какой-то разбитости. Походка, весь её вид говорили понятное лишь одному Алёшке про то, долго ль ей ещё ждать его, горького беспутника.
Алексей сидел как на угольях. Думал, идти ему именно сейчас домой, не идти. Решился.
«Была не была! – намахнул фуфайку старику на плечи поверх старого тулупа. – Благослови-ка, отче, меня на мировую. На межполовое примирение с моей генсексшей!»
Алексей ударил вдогонку.
Вот они поравнялись, пошли локоть в локоть, настолько близко, что меж ними и нитку не продёрнешь. Вот уже заговорили, заговорили незло, уступчиво, и старик младенчески радостно заключил, что непременно история содвинется к миру.
Мысль, что это он разомкнул беду, разгладила в улыбке морщины на его лице. Он глядел прямо перед собой на гладкий голыш, будто то был единственный камешек на берегу и не просто камешек, а сама драгоценность, но которая нисколько его не занимала, со смешанным светлым чувством врастяжку произнёс, а не пропел глухим голосом песенные слова:
– Не осенний мелкий дождичек
Брызжет, брызжет сквозь туман…
– Деда! – крикнул в удивленье я. – Вы знаете эту песню?
– Я в этом не сопротивляюсь. Знаю.
– Вот те на-а! И даже поёте?
– Дажно п е л, – подправил деда.
– А почему п е л? Почему в прошлом? А почему и разу я не слыхал?
– Может, слыхал, да по малости лет забыл? На кого такой случай не набегает?
– Ма говорила, эту песню любил петь наш отец. И мы, ещё малёхи три братика, её тоже пели.
– А с кем отец напару пел? – подживился дедаха. – С Семисыновым. С Анисом Семисыновым!
Этого я уже не помнил.
Слишком многое во всех подробностях я узнал в нынешнее утро.
Давным-давно судьба поселила наши семьи на одном крыльце, дверь в дверь. Было это ещё на первом районе в могильные тридцатые годы, когда на пригорках окрест сводили чахлые леса и на зебровидных глинах размашисто подымали чайные плантации.
На ту пору шалавая засуха в России под корень повыжгла хлеба, голод встревожил людской улей. В две недели народу приплавилось на полсовхоза. Многих пригнал русский голод. А ещё больше из приезжих были выселенцы и вербованные. Тогда и проявились в Насакирали Семисыновы.
Мужики, бабы, подростки с топорами всем миром зло валились на гнилые ольховые, крушинные островки по лощинам, по склонам балок и в пустячий срок сжали, сдёрнули с земли последнее жидкое лесное кружево. Зато уже скоро изумрудные упругие, жирные строчки чайных рядков игристо побежали по лысым горбинам, по бокам холмов, по пади, словно кто разукрасил их ярко-зелеными лентами.
Уныл был будний круг забот.
Весной и летом мужики тохали (пололи) чай. Осенью они уже вместе с бабами горстями разбрасывали из ведёр сыпкие удобрения по междурядьям, потом их перекапывали. Дальше шло самое трудное – полуовалом формовали кусты тяжёлыми громадными ножницами.
В тепле подъезжал весёлый апрель.
В апреле начинался сбор чая и длился до конца октября.
С темна до темна рвали чай женщины и дети, сдёргивая хрупкие, в два-три листочка, побеги в корзинки на боку.
В те далёкие чёрные годы нужда перевила нас с Семисыновыми одной верёвочкой. Не расстались мы с ними и после, как перебрались в мазаюхи на пятом районе (на первом в наших бараках разместили женскую колонию). В мазанке жили рядом, и сейчас мы снова рядом, на одном крыльце.
Разброд в годах – отец был моложе Семисынова на семь лет – не мешал нашим водиться домами.
Из этого дружества мы, детвора, выдёргивали сладкий интерес. Иногда Митрофан с Глебом этако небрежно заранее выведывали, что будет у нас на ужин, и, сверкая стеблями ложек, неслись к Семисыновым, сгорали от любопытства, что же там подадут на стол. Случалось, в дверях они сшибались лбами с Колькой и Катькой Семисыновыми – с той же целью угорело летели к нам.
Мы ели там, где хотели, а провористые вечеряли в обеих семьях. И засыпали мы там, где жарче игралось, где вкусней елось, где озороватей пел в печке огонь…
Со временем мы, детворня, с горечью узнавали, что никакая мы вовсе не родня, что чужие мы… У нас вон даже фамилии разнофасонные!
Отец и Семисынов работали в одной бригаде. Всегда вместе. Каждый в районе знал, где вынырнул один, там поблизку ищи и другого. Очутись на краю света, где никого не было кроме них самих, водянисто-паркого солнца и марева, кто-нибудь из них, раздетых до пояса, в поту, тихонько волшебно запевал. Так же незаметно с душой подхватывал второй, инстинктивно сильней вскидывая меж кустами громоздкую мотыгу.
Жила песня и в осеннюю, и в зимнюю хлябь вперемешку с редкими снежными набегами, когда небо так пухло укутывалось тучами, что те едва не затыкали вмёртвую дымоходы, когда целыми неделями без отдыха осатанело молотили больные субтропические проливни. Они вполне оправдывали своё название «Букет Кавказа» или «Привет с Кавказа».