– Еще как любят, – поспешил я с ответом. – Души не чают. Готовы за вас в огонь и воду.
– Ну и зачем тогда вы пишете херню? – спросил он с прежней мрачностью. – Россия никогда не вернется в прошлое. Россия теперь будет двигаться только вперед. Я долго и мучительно над этим размышлял. Только вперед.
– Обратной дороги нет, – согласился я. – Вы правы, Борис Николаевич. Проблема в том, что все проходит. Лет через десять они вас проклянут. Забудут дорогу к могиле. Сотрут из памяти великие дела. В учебниках имя Ельцина будет перечисляться через запятую после Бурбулиса[2] и Гайдара[3]. Академику Сахарову будут стоять памятники по всей стране. И Горбачеву тоже.
Ельцин издал вздох, переходящий в утробное рычание.
– Почему это? Я – первый демократически избранный президент этой страны.
– Историю пишет интеллигенция, – поспешил я с ответом. – Фарисеи и книжники. Пока вы работаете с ними в связке, они вас любят. Отважитесь на самостоятельный шаг – проклянут. Это серьезная опасность для любого правителя.
– Я хотел, чтобы людям жилось лучше, – прогрохотал президент. – Другой задачи у меня не было и нет. Панимаешь? Что конкретно вы предлагаете?
– Я же написал. Я могу увековечить ваш образ в нетленных произведениях. Зарифмую ваши реформы, напишу про них саги.
Ельцин тяжело замолчал. Его молчание было красноречивей любых слов. Пауза длилась секунд тридцать. На моем лбу несколько раз выступила и высохла испарина.
– Саги, говорите? Вы умеете сочинять саги? – Похоже, он осмыслял перспективу саг или вспоминал, что означает это слово.
– Еще как, Борис Николаевич! Саги о Форсайтах![4]
Ельцин услыхал знакомый оборот речи и удовлетворенно рыгнул.
– Хорошо. Увековечьте. В долгу не останусь.
Его слова падали, словно младенцы в колодец. При их падении тебя охватывал ужас безвозвратности. Когда ребенок скрывался под водой, хотелось прыгнуть за ним следом.
Я заручился поддержкой президента в обмен на мемориал, который мог бы ему воздвигнуть. Впоследствии я посвятил ему поэму «Плач по рэкетиру», но после расстрела парламента танками посвящение снял.
– Поэт Еременко[5] ваш друг? – спросил Ельцин неожиданно.
– Да, Борис Николаевич, он новатор, авангардист. Поэты любят его так же, как вас любят рабочие и колхозники.
Я почувствовал, что Ельцин на другом конце провода улыбнулся. Шатко расставляя слова, он продекламировал:
Вчера опять я был в Политбюро
и выяснил, как Ельцина снимали:
все собрались в Георгиевском зале,
шел сильный газ, и многих развезло[6] – Мне нравятся эти стихи, – сказал Ельцин.
– Да, они правдивы, – подхватил я. – Поэты обладают даром предвиденья.
Вопрос неясен, но предельно прост.
Наш путь вперед да будет кровью полит!
Нас надо всех немедленно уволить,
чтобы я занял самый главный пост
Вот видите, Борис Николаевич, Еременко оказался прав. Вы стали президентом Российской Федерации, почти царем.
Я взялся рассказывать о поэзии Еременко и кришнаитстве Андрея Козлова, которому были посвящены эти четверостишия, но Ельцин дал понять, что разговор подходит к концу.
– Значит, уезжаете в Америку? Такая загогулина получается? К Бродскому под крыло, значит?
– Такая загогулина, Борис Николаевич. Я ведь как думаю? Мир глобализуется. Истории больше нет. Осталась лишь демократия. Одна мировая держава на весь глобус. И столица этой державы где? В Нью-Йорке, Борис Николаевич. Конечно, в Нью-Йорке. Вот я и еду в столицу мира, как Ломоносов, чтобы покорить ее во славу нашей с вами России.
– Похвально, Вадим Геннадьевич, – завершил Ельцин. – Буду ждать результатов. Попрошу пока что группу «НА-НА» написать песню для Фаины Иосифовны.
Николай I покровительствовал Пушкину. Вызволил его из ссылки, поручил писать историю Петра Великого. Царь был искренним поклонником поэта и не обращал внимания на доносы клеветников. Сталин позвонил Булгакову и устроил разжалованного писателя в Художественный театр, вернув в репертуар пьесу «Дни Турбиных».
Бродский писал Брежневу дважды. Первое письмо было нравственным актом. Он считал, что талант должен бороться за справедливость, и выступил за отмену смертной казни Кузнецову и Дымшицу за попытку угона самолета. Письмо отправлено не было, но изменения в «тонких мирах» произошли. Расстрел диссидентам заменили на длительный срок заключения. «Прощальное» письмо Бродский отправил из Вены. В нем он сообщал, что и он и Брежнев умрут, а люди будут судить по делам их. Он просил оставить ему место в русской литературе и позаботиться о родителях. Я тоже попросил позаботиться о родителях и об Академии наук. Ельцин оказался человеком слова. Академию, в отличие от последующих правителей, не трогал. Сделал ее главой человека с Урала – и на том успокоился. В литературный процесс он вообще не встревал. Он строил государство без идеологии – литература в нем вещь побочная.
Мне было легче, чем Бродскому. За место в литературе я не волновался. Литературу в ее нынешнем виде не принимал всерьез. Я вообще мало что принимал всерьез, благодаря чему неплохо сохранился на шестом десятке. Ельцину я писал о державе, о военно-промышленном комплексе и о поэзии, которую тоже считал частью милитаристской машины. Поэзия должна вести в бой. В древности она вообще несла государствообразующую функцию. Гомер приукрасил историю покорения Трои. Практически выдумал. Об этом в древности говорил Дион Хрисостом[7], а в современности – академик Гаспаров, который, кстати, хвалил мои вирши. Академик писал: «Можно быть уверенным, что если бы Гомер не выиграл троянскую войну в стихах, греки не выиграли бы войну с персами в действительности». Раскопки показали, что во времена легендарной войны Илион был заштатным городком, а бастионом стал лишь к 1700–1250 годам до н. э. Слепой певец выполнил политический заказ древнегреческого народа, стал первым в мире фальсификатором истории. Поэзия победила правду. Европоцентризм, предложенный поэтом, привел к тому, что теперь европейская история является историей мира по преимуществу, тогда как наша – второстепенна.
Если врать, то по-крупному. На века. Такая поэзия была мне по душе.
Я просил Бориса Николаевича возродить империю, за которую пролиты тонны русской крови. Сделать это быстро и неожиданно, как когда-то большевики.
На всенародную славу я не надеялся. Времена пришли либеральные. В условиях равенства и низкого кросс-культурного контекста поэт получил по заслугам. На роль горлопана-главаря более не претендовал. Вещи стали называться своими именами.
Скрытая речь и жизнь по понятиям уходили в прошлое. Тайна исчезла. Молодежь начала культивировать этот невзрачный образ, находя в нем социальный смысл. Я не видел смысла в скромности. Талант и скромность – вещи несовместные. Бродскому о содержании послания сообщать не стал, хотя он и сказал когда-то, что «справедливость важнее, чем все эти Пушкины и Набоковы». Я понимал, что мы – очень разные люди.
Чтобы не полагаться на случай, письмо я отправил через матушку Ельцина – Клавдию Ивановну, которая проживала неподалеку, на улице Бажова. У нас с ней были общие знакомые. Зашел в гости, представился, был обласкан и угощен чаем. Письмо сыну Борису она отправила факсом. Они как раз в ту пору входили в моду.
Майя
Яркий морозный полдень. Воскресенье. «Я пришел к поэту в гости». Город пуст и скрипуч. Я несу Майе Никулиной новые стихи. Она благоволит моим сочинениям, дает редкие, но нужные советы. Мы встречаемся несколько раз в неделю. Я пишу много и легко. Мы познакомились прошлой весной через редакцию журнала «Урал».