Желание Петра Ивановича, чтобы государь узнал, что в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский, отнюдь не преследует какой-либо конкретной, практической цели. Оно сугубо бескорыстно.
В основе этого странного желания — потребность нащупать свою связь с миром, как-то вписаться в систему мироздания, обрести свое, пусть крохотное, но законное, место во Вселенной. Тут явно комплекс неполноценности, но не социальной, а какой-то иной, высшей, мистической неполноценности. Инстинктивный ужас перед бессмысленностью своего бытия.
Легко представить себе, какое потрясение испытал бы Петр Иванович Бобчинский, если бы он услышал, что просьбу его выполнить, увы, невозможно, потому что царя больше не существует. Не умер, не преставился, не почил в бозе, а просто-напросто отменен, упразднен за ненадобностью.
Для Петра Ивановича Бобчинского, свято верящего в то, что царь, говоря словами Зощенко, «есть какое-то необъяснимое явление», сообщение это означало бы, что отменена вся система мироздания, частицей которой он себя ощущал (хотел бы ощущать). Потрясение, испытанное им в этом случае, можно сравнить разве что только с тем потрясением, какое испытал бурбон-капитан, о котором Петр Степанович Верховенский рассказывал Николаю Ставрогину.
— В пятницу вечером я с офицерами пил. Об атеизме говорили и уж, разумеется, Бога раскассировали. Рады, визжат. Один седой бурбон-капитан сидел-сидел, все молчал, вдруг становится среди комнаты и, знаете, громко так, как бы сам с собой: «Если Бога нет, то какой же я после этого капитан?» Взял фуражку, развел руки и вышел.
— Довольно цельную мысль выразил, — зевнул Ставрогин.
— Да? Я не понял; вас хотел спросить...
(Федор Достоевский)
Вересаев, приведя в своей книге о Достоевском этот диалог, называет его «комично-последовательной иллюстрацией» к излюбленной мысли Достоевского о невозможности для человека жить без веры в Бога.
Ничего комичного, однако, в этой наивно-простодушной реакции бурбона-капитана нету. Ставрогин прав. Капитан действительно выразил в высшей степени цельную мысль. Вернее, даже не мысль, а очень цельное мироощущение.
Для этого капитана его капитанское звание было той неуловимой нитью, которая связывала его с Богом, с мирозданием, со всей Вселенной. Своим капитанским званием он был прикреплен к жизни. Но если на том конце этой ниточки ничего нет, если там — пустота, то какая надобность в этой самой нитке?
Вот так же и Борис Иванович Котофеев был прикреплен к «богу», к жизни, к мирозданию своим музыкальным треугольником.
У капитана хотят отнять Бога. У Бориса Ивановича музыкальный треугольник. Но в сущности, у Бориса Ивановича отнимают то же, что хотели отнять у капитана: единственную связь с тем, что делает его жизнь осмысленной, не бесцельной. Разница лишь в том, что у капитана эта «связующая нить» рвется на одном конце, а у Бориса Ивановича — на другом.
Фабула каждой зощенковской повести, как мы уже говорили, вкратце сводится к тому, что вполне благополучный и даже преуспевающий человек вдруг, казалось бы, без всяких к тому оснований, «сходит с круга», опускается на дно, становится нищим.
Но эта схема, как теперь выясняется, не передает самой сути дела. Более правильной была бы такая: каждая из этих повестей рассказывает о том, как героя в один прекрасный день внезапно осенило. Кульминацией каждой из них является тот момент в жизни героя, когда вдруг — прояснились в нем страшно мысли.
...какая-то счастливая мысль мелькнула в его уме. Он забыл ее... Какая-то мысль, исход какой-то, от которого на мгновение стало ясно и спокойно...
Аполлон Семенович выбежал на улицу. Пошел быстро по Проломной. Потом побежал. Провалился в рыхлый снег. Упал. Встал. Опять побежал.
— Вспомнил!
Он бежал долго, задыхаясь. Уронил фуражку и, не стараясь ее найти, бросился дальше. В городе было тихо. Ночь. Перепенчук бежал.
И вот уже окраина города. Слобода. Заборы. Семафор. Будки. Канава. Полотно.
Аполлон Перепенчук упал. Пополз. И, уткнувшись в рельсы, лег.
— Вот эта мысль.
Он лежал в рыхлом снегу. Сердце его переставало биться. Ему казалось, что он умирает.
(Аполлон и Тамара)
Сильный озноб охватил все тело Бориса Ивановича. Он почти бегом пошел вперед и, дойдя до церковной ограды, остановился...
На улице было тихо.
Несколько запоздалых прохожих спешили по своим домам.
Борис Иванович постоял на углу, потом, почти не отдавая отчета в том, что он делает, подошел к какому-то прохожему и, сняв шляпу, глухим голосом сказал:
— Гражданин... Милости прошу... Может, человек погибает в эту минуту...
Прохожий с испугом взглянул на Котофеева и быстро пошел прочь...
Борис Иванович растерянно посмотрел по сторонам, ахнул и вдруг молча побежал в сторону...
Сзади, дико улюлюкая и хлопая ногами по грязи, бежали люди.
Борис Иванович метнулся за угол и, добежав до церковной ограды, перепрыгнул ее... Вбежал на паперть, тихо ахнул, оглянувшись назад, и налег на дверь.
Дверь подалась и со скрипом на ржавых петлях открылась.
Борис Иванович вбежал внутрь... Сотня прохожих и обывателей ринулась через ограду и ворвалась в церковь. Было темно... Бориса Ивановича в церкви не было. И когда толпа, толкаясь и гудя, ринулась в каком-то страхе назад, сверху, с колокольни, раздался вдруг гудящий звон набата.
Сначала редкие удары/потом все чаще и чаще, поплыли в тихом ночном воздухе.
Это Борис Иванович Котофеев, с трудом раскачивая тяжелый медный язык, бил по колоколу, будто нарочно стараясь этим разбудить весь город, всех людей.
(Страшная ночь)
Когда у Аполлона Семеновича Перепенчука стали домогаться, с какой, собственно, целью он лег на рельсы, он так и не смог дать на этот простой и ясный вопрос вразумительного ответа.
Точно так же и Борис Иванович Котофеев, когда его спрашивали, зачем он полез на колокольню и стал звонить, лишь пожимал плечами и сердито отмалчивался или же говорил, что никаких подробностей он не помнит. А когда ему напоминали об этих подробностях, он конфузливо махал руками, упрашивая не говорить на эту тему.
И у Аполлона Семеновича Перепенчука, и у Бориса Ивановича Котофеева были очень серьезные мотивы, вынудившие их совершить свои странные действия. Однако открыть истинные мотивы своего необычного поведения они не могли. Скорее всего, им просто бы не поверили. А если бы даже и поверили, все равно не сочли бы эти мотивы достаточным основанием для столь странных и экстраординарных поступков.
Причина и в том и в другом случае была одна и та же.
Человек, который уже прожил большую часть своей жизни, и прожил ее не задумываясь, вдруг задал себе вопрос: зачем он живет на земле? И надо ли особенно удивляться, что этот простой вопрос ужаснул его.
— Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь, вообще говоря, отчасти бессмысленной?
Конечно, какой-нибудь приват-доцент или профессор на государственном золотом обеспечении сказал бы с неприятной легкостью, что человек существует для дальнейшей культуры и для счастья вселенной. Но все это туманно и неясно и для простого человека даже омерзительно. И тогда всплывают разные удивительные вещи: для чего, скажем, существует жук или кукушка, которые явно никому никакой пользы не приносят, а тем более для дальнейшей культуры, и в какой мере жизнь человека важнее жизни кукушки, птицы, которая могла бы и не жить, и мир от этого бы не изменился.
(Аполлон и Тамара)
Слова о золотом государственном обеспечении наводят на мысль, что версия, предлагаемая приват-доцентами и профессорами, нарочно для того и выдумана ими, чтобы оправдать получаемую ими высокую зарплату. Потому что если человек существует для дальнейшей культуры, то они, приват-доценты и профессора, безусловно заслуживают того, чтобы состоять на золотом государственном обеспечении. Если же человек существует для чего-то другого или же вообще просто так, ни для чего, то их, всех этих профессоров и приват-доцентов, следует немедленно упразднить за ненадобностью, как упразднили уже помещиков и учителей чистописания.