В рассказе Зощенко диалог происходит на языке, который чисто русским уже никак не назовешь. Казалось бы, жаргон, на котором изъясняется зощенковский «городской товарищ» («ячейка», «подшефное село», «международное положение», «к текущему моменту дня», «предлагается выставить кандидатуру лиц»), должен вызвать еще более настоятельную потребность в толмаче, переводчике, нежели тот язык, на котором пытается объясниться с крестьянами чеховский инженер Кучеров.
И тут такой толмач действительно появляется.
Но комизм ситуации как раз в том и состоит, что этот доброхот-переводчик тут совершенно не нужен. Крестьянская масса без всякого переводчика превосходно понимает все, что ей говорит «городской товарищ». Переводчик просто повторяет, лишь слегка видоизменяя, те нелепые словесные конструкции, которые преподносит толпе оратор. Присутствие самозваного толмача лишь подчеркивает то обстоятельство, что «городской товарищ» и «деревенская беднота» говорят на одном языке. Причем на языке совершенно новом.
Этот новый язык вобрал в себя некоторые элементы интеллигентной, книжной речи инженера Кучерова и некоторые элементы туманной простонародной речи Родиона. И все-таки он равно далек как от первой, так и от второй.
Так называемый язык Зощенко зафиксировал процесс возникновения и становления новой русской нации.
Старая русская нация — та, к которой принадлежали (во всяком случае, так считалось, что они оба к ней принадлежат) инженер Кучеров и Родион, — исчезла, растворилась, перестала существовать.
«Былая Русь»... Как это выговорить? А уже выговаривается... Русь слиняла в два дня. Самое большее — три... Поразительно, что она разом рассыпалась: вся до подробностей, до частностей. И, собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов». Там была эпоха, «два или три века». Здесь — три дня, кажется, даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска, и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Страшным образом — буквально ничего.
(Василий Розанов)
Розанов, разумеется, очень грубо и схематично назвал лишь главные пласты, из которых, по его мнению, слагалась былая Русь (церковь, войско, рабочий класс...). В действительности эта самая былая Русь состояла из множества более тонких, но замкнутых, изолированных, не смешивавшихся друг с другом пластов.
Кто это с вами говорил? — раздался громкий и самоуверенный голос за его спиною.
Владимир Сергеич обернулся и увидел одного из своих хороших знакомых, некоего г. Помпонского...
— Так, чудак какой-то, — проговорил Владимир Сергеич, взявши г. Помпонского под руку.
— Помилуйте, Владимир Сергеич, разве позволительно порядочному человеку разговаривать на улице с индивидуумом, у которого на голове фуражка?
(Иван Тургенев)
У каждого слоя были свои устойчивые бытовые каноны. Они были до такой степени нерушимы, что даже, когда все, по слову Розанова, разом рассыпалось, и от былой, прежней жизни уже не осталось и следа, любое нарушение такого канона случайно уцелевшими бывшими людьми воспринималось как катастрофа, чуть ли даже не более ужасная, чем та, что постигла их в 1917 году:
Первый неизвестный. Надевайте пальто, мадам, пора ехать.
Зоя (указывая на Обольянинова). Имейте в виду, что мой муж болен! Уж вы не обижайте его.
Первый неизвестный. Его в больницу поместят...
Зоя. Прощай, прощай, моя квартира!..
Обольянинов. У меня мутится рассудок... Смокинг... кровь... (Второму неизвестному.) Простите, пожалуйста, я хотел вас спросить, отчего вы в смокингах?
Второй неизвестный. А мы к вам в качестве гостей собирались.
Обольянинов. Простите, пожалуйста, к смокингу ни в коем случае нельзя надевать желтые ботинки.
Второй неизвестный (первому неизвестному). Говорил я тебе?!
(Михаил Булгаков)
Граф Павел Федорович Обольянинов теперь уже не граф, он теперь — муж не муж, скажем так: сожитель притонодержательницы Зойки. Мало того, и это последнее его прибежище рушится вот в этот самый миг, на наших глазах, и бедного Обольянинова то ли действительно поместят в больницу (попросту говоря, запрут в дурдом), то ли вместе с его морганатической супругой Зойкой отправят в тюрягу. Казалось бы, тут есть от чего прийти в отчаяние. Но он обо всем этом не думает. Он в отчаянии от другого: от того, что гэпэушник, явившийся их арестовывать, надел к смокингу желтые ботинки!!! От этих желтых ботинок у него стынет в жилах кровь и мутится разум.
И даже не только от желтых ботинок, но и от уже совершеннейших пустяков:
Аметистов. Маэстро, мое почтение!
Обольянинов. Простите, я давно хотел просить вас: называйте меня по имени и отчеству.
Аметистов. Что же вы обиделись? Вот чудак какой! Между людьми нашего круга... Да и что плохого в слове «маэстро»?
Обольянинов. Просто это непривычное слово режет мне ухо вроде слова «товарищ».
Аметистов. Пардон, пардон! Это большая разница.
Для Аметистова эта разница огромна: ведь слово «маэстро», как сказал бы Паниковский, «с раньшего времени», оно не чета советскому «товарищ». А Обольянинова от этого «маэстро» корчит ничуть не меньше, чем его корчило бы от «товарища». Потому что «маэстро» — словечко из того социального слоя, который ему так же чужд, как и тот, откуда пришло современное «товарищ».
В той, прежней России у каждого социального слоя были и свои языковые каноны, пожалуй, даже еще более устойчивые и нерушимые, чем бытовые. Военные, интеллигенты, люди светские, духовенство, рабочие, крестьяне — представители каждой из этих социальных групп говорили на своем, только им присущем наречии. И старая русская литература зафиксировала это с поразительной точностью.
— Либо мне сам говорил, что гипноз есть только особенное психическое состояние, увеличивающее внушаемость...
— Это так, но все-таки главное — закон эквивалентности...
— Ряд строго научных опытов и исследований, как я имел честь сообщить вам, выяснили нам законы медиумических явлений...
— Двойная энергия, пересекаясь, должна была произвести нечто вроде интерференции.
(Лев Толстой)
Так разговаривают у Толстого интеллигенты. А вот язык, на котором у него изъясняются (в той же пьесе «Плоды просвещения») мужики, крестьяне:
— Двистительно, это как есть. Происходит, значит, насчет покупки собственности земли. Так мир нас, примерно, и вполномочил, чтобы взойтить, значит, как полагается, через государственную банку с приложением марки узаконенного числа.
— То есть вы желаете купить землю через посредство банка, так, что ли?
— Это как есть, как летось вы нам предлог исделали... А приплату предлагает мир, чтоб, как летось говорено, рассрочить, значит, в получении в наличностях, по законам положений... Уж это будь в надежде, себя заложим, а того не сделаем, чтоб как-нибудь, а, скажем, как-никак, а чтобы, скажем, того... как должно.
При желании можно без труда найти не менее выразительные примеры, характеризующие речь людей светских, военных, служащих, высшего, среднего духовенства, сельских священников, купцов, мещан, рабочих, босяков...
Все эти речевые пласты, вместе взятые, и представляли ту былую Русь, которая, по слову Розанова, рассыпалась вся разом.
Сразу вдруг не стало ни людей света, ни дам полусвета, ни чиновников, ни священников, ни купцов! Взамен всех этих изолированных, замкнутых социальных пластов образовалась сплошная, более или менее однородная масса.
«Язык Зощенко» — это и есть язык этой вот самой сплошной, однородной массы.
Среди героев Зощенко встречаются и крестьяне, и рабочие, и интеллигенты — представители самых разных социальных групп и слоев. Но разговаривают они все совершенно одинаково.