Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве.
Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется...
Борьба ожесточается до звериной злобы.
Что еще будет? Куда идти дальше!
Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен.
Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя.
Вот почему я выхожу в отставку из Совета Народных Комиссаров.
Я сознаю всю тяжесть этого решения. Но я не могу больше.
(Анатолий Луначарский)
Как видим, оптимистическое восприятие событий, зафиксированное в стихотворении Брюсова, осенью 1917 года было несвойственно даже и самим большевикам. Во всяком случае, тем из них, кто не до конца разделял интернационалистское ликование по поводу гибели Российского государства, кому было дорого историческое прошлое и будущее России именно как России. Луначарскому и его единомышленникам артиллерийские залпы, направленные «в стены древнего Кремля», отнюдь не радовали слух. Что уж тогда говорить о тех, кто и вовсе не сочувствовал целям большевистского переворота! Их восприятие случившегося было более чем однозначно:
Детям скажете: «Мы жили до и после,
Ее на месте лобном
Еще живой мы видали».
Скажете: «Осенью
Тысяча девятьсот семнадцатого года
Мы ее распяли...»
(Илья Эренбург)
И вот оказалось, что это была ошибка. Никто никого не распял. Просто нить народной жизни запуталась. Распутать, развязать ее было уже невозможно, вот и пришлось древним паркам пойти на хирургическое вмешательство: разрезать нить. Но лишь на мгновение. С тем, чтобы тут же, рассучив, связать ее вновь воедино и добавить к старой, древней пряже свежую кудель:
Чтоб страна, борьбой измученная,
Встать могла, бодра, легка,
И тянулась нить рассученная
Вновь на долгие века!
(Валерий Брюсов)
Дело тут было не в различии политических взглядов. Не в том, что Эренбург или, скажем, Волошин сочувствовали Деникину, а Брюсов держал сторону Ленина.
Все дело было в том, что Эренбург и Волошин написали свои стихи осенью 1917 года, а Брюсов — три года спустя, осенью 1920-го.
В 1920 году и Эренбург уже не настаивал так решительно на том. что «с Россией кончено»:
Смердишь, распухла с голоду, сочатся кровь и
гной из ран отверстых.
Воюя и корчась, к матери-земле припала ты.
Россия, твой родильный бред они сочли за смертный,
Гнушаются тобой, разумны, сыты и чисты...
Он словно бы начисто забыл, что совсем еще недавно сам принадлежал к тем плакальщикам по гибнущей России, которые ее «родильный бред сочли за смертный».
Этот крутой идеологический поворот характеризует не столько личность Эренбурга, сколько изменявшуюся ситуацию. Эренбург тут интересен лишь тем, что он как в первом, так и во втором случае быстрее многих почувствовал то, что носилось в воздухе.
К осени 1920 года окончательно выяснилось, что с Россией отнюдь не кончено. Выяснилось, что с Россией пока, на данном этапе, все обошлось. Даже крайние пессимисты вынуждены были признать, что набат, в который три года тому назад ударил Максимилиан Волошин, оказался ложной тревогой.
...они восстановили армию. Это первое. Конечно, они думают, что они создали социалистическую армию, которая дерется «во имя Интернационала», — но это вздор. Им только так кажется. На самом деле они восстановили русскую армию.
Дальше. Наш главный, наш действенный лозунг — Единая Россия... Знамя Единой России фактически подняли большевики. Конечно, они этого не говорят. Конечно, Ленин и Троцкий продолжают трубить Интернационал. Но... фактически Интернационал оказался орудием расширения территории для власти, сидящей в Москве. До границ, где начинается действительное сопротивление других государственных организмов, в достаточной степени крепких. Это и будут естественные границы будущей Российской Державы... Социализм смоется, но границы останутся... Будут ли границы 1914 года или несколько иные — это другой вопрос. Во всяком случае, нельзя не видеть, что русский язык во славу Интернационала опять занял шестую часть суши. Сила событий сильнее самой сильной воли... Ленин предполагает, а объективные условия, созданные Богом, как территория и душевный уклад народа, «располагают»... И теперь очевидно стало, что, кто сидит в Москве, безразлично, кто это, будет ли это Ульянов или Романов (простите это гнусное сопоставление), принужден... делать дело Иоанна Калиты.
(Василий Шульгин)
Людям типа Шульгина нужно было лишь одно: чтобы сохранялось, восстановилось и уцелело Российское государство. Идея? А, Бог с ней, с идеей. Не все ли равно? Не та идея, так другая. Не Третий Рим, так Третий Интернационал... Идея — дело подсобное. Она служит государству, а не государство ей. Пусть большевики тешат себя иллюзией, что они восстанавливают единую и неделимую Россию не ради России, а ради мировой революции. Пусть играют в эту детскую игру. История все равно скажет свое слово, и тогда выяснится, на чью мельницу лили они воду своих всемирных интернациональных идей.
Впрочем, умный политик не станет отрицать роль Идеи в жизни государства. Он великолепно понимает, что совсем без идеи — нельзя. И если та идея, на которой веками стояло Российское государство, больше не в силах выдержать тяжесть этой исторической ноши, надо срочно искать другую. А если даже эта другая идея не слишком ему по душе — что поделаешь! Лучше все-таки с ней, чем с той, старой, агонизирующей, неопровержимо доказавшей, что она себя изжила.
...последние годы бедствий и горя привели меня к сознанию, что русский народ в отношении своих главных жизненных задач в конце концов выйдет на правильный путь... Залог для будущего России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом правительство. Этот политический идеал не может быть моим. Люди, окружающие Ленина, — не мои друзья, они не олицетворяют собой мой идеал национальных героев. Но я уже не могу их больше назвать «разбойниками и грабителями» после того, как выяснилось, что они подняли лишь брошенное: престол и власть. Их мировоззрение для меня неприемлемо. И все же медленно и неуверенно пробуждается во мне надежда, что они приведут русский народ — быть может, помимо их воли — по правильному пути к верной цели и новой мощи.
(Владимир Сухомлинов)
Бывший военный министр Российской империи В. А. Сухомлинов не зря с таким пиететом отозвался о бесконечно чуждой ему идее всемирного пролетарского братства. Как ему было не благословлять этот «великий политический идеал», если, как выяснилось, только он один и мог скрепить распадающуюся на куски Российскую империю в тот грозный час, когда старые силы сцепления уже перестали действовать.
Проницательный Шульгин и умный Сухомлинов поняли, что идея Третьего Интернационала может служить единой и неделимой России ничуть не хуже, чем почившая в бозе идея Третьего Рима.
Но то, что успокаивало Сухомлинова или Шульгина, вряд ли могло служить утешением для русского интеллигента.
Для политика идея — средство, а не цель. Она — тот цемент, который обеспечивает государству политическую и военную прочность.
Для интеллигента идея — конечная, высшая цель, единственный смысл и оправдание всей его жизни.