Так рассуждал один из самых чутких и тонких художественных критиков 30-х годов.
В действительности, однако, дело обстояло как раз наоборот.
Зощенко безусловно был прав. (Каждый прав для себя. Особенно в искусстве.) Но цели своей — той, которую он декларировал и о которой говорит Лежнев, — он как раз не достиг.
Он укоротил фразу. Стал писать очень сжато. С гордостью говорил: «Фраза у меня короткая, доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей». Отбросил «психологию». Брал самые простые, даже примитивные сюжеты. Но, несмотря на все эти ухищрения, художественное мышление его в самом существе своем осталось элитарным.
Вся прелесть зощенковского юмора, основанного на тончайшей языковой игре, на искажениях, неправильностях, нарушениях языковой нормы, по-настоящему понята и оценена может быть только теми его читателями, которые очень точно ощущают границы этой нормы. Точно так же, как нарушение той или иной художественной традиции осознать эстетически способен только тот, для кого эта традиция — не пустой звук.
Широкий читатель (тот самый, который кричал ему с галерки: «Баню» давай! Чего ерунду читаешь! Читай «Аристократку»!) принял и полюбил эти его рассказы отнюдь не потому, что оценил или хотя бы почувствовал всю их художественную прелесть, но лишь по той единственной причине, что их смешила — смешила до колик! — сама ситуация, лежащая в основе каждого из них. Юмор Зощенко был воспринят как классический юмор положений.
Но это — лишь одна сторона дела.
Другая — самая существенная — состоит в том, что Зощенко широким читателем был воспринят как человек, цель которого состоит в том, чтобы смешить его, читателя.
А мир, изображаемый Михаилом Зощенко, не смешон. Он — ужасен.
Известна блистательная реплика Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он меня пугает, а мне не страшно».
О мире, созданном воображением Михаила Зощенко, чуткий читатель мог бы сказать: «Он меня не пугает, а мне страшно».
Элитарность (и вся художественная прелесть) лучших вещей Зощенко в том, что они многозначны, многомерны. Взять хоть упоминавшийся уже рассказ «Грустные глаза». Читая его, мы смеемся и над недотепой мужем, который «куклу, набитую опилками», принял за натуру глубоко духовную, тонкую, страдающую от несовершенства мироздания. Прочел в ее грустных глазах то, чего в них не было и в помине. Но в то же время мы смеемся и над рассказчиком, для которого вся сложность и прелесть человеческих отношений сводится к убогому и пошлому примитиву.
Именно в этой, как нынче принято говорить, амбивалентности и состоит художественная сила и своеобразие писателя Михаила Зощенко, все обаяние его неповторимого юмора.
Юмор Зощенко — это взгляд из Вечности. Это и есть — то «третье измерение» бытия, которое он пытался отвергнуть, разоблачить как иллюзию, но, к счастью, так и не разоблачил.
Ему представлялось, что полный отказ от этой иллюзии стал бы для него — как и для той его корреспондентки, которой он дал этот совет, — хорошим концом. Но на самом деле этот конец был бы для него ужасен. Если бы это ему удалось, это стало бы его духовным самоубийством.
Его ставка на «нормального человека» и на «пролетарского писателя» потерпела крах. В книге «Перед восходом солнца» он осознал этот крах и выразил его с огромной художественной силой.
Холодной октябрьское утро. Тишина. Москва еще спит. Улицы пустынны и безлюдны.
Но вот где-то на востоке розовеет небо. Наступает утро. Лязгая железом, проходит первый трамвай. Улица заполняется народом.
Холодно.
Я возвращаюсь в свой номер. Собираю разбросанные листы моей законченной книги. Мысленно прощаюсь с ней. Восемь лет эта книга была в моей голове. Восемь лет я думал о ней почти ежедневно. Восемь лет — это не маленькая часть человеческой жизни.
Мне приходят на ум прощальные стихи. Нет, я, быть может, произнесу их когда-нибудь в дальнейшем, когда буду прощаться не с этой книгой и не с восемью годами моей жизни, а со всей жизнью.
Это стихи греческого поэта:
Вот что прекрасней всего из того, что я
в мире оставил:
Первое — солнечный свет, второе — спокойные
звезды
С месяцем, третье — яблоки, спелые дыни
и груши...
Впрочем, к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным. Эти стихи я произнесу так:
Вот что прекрасней всего из того, что я
в мире оставил:
Первое — солнечный свет, второе —
искусство и разум...
А уж на третьем месте можно будет перечислить что-нибудь из фруктов — спелые груши, арбузы и дыни...
Так кончается эта книга. Это — самые последние, заключающие ее строки.
Прочтем их внимательно.
«...к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным».
В этой реплике слышен голос старого зощенковского героя-рассказчика — того самого, которому непонятно было странное поведение дамочки, часами глядящей в морскую даль, «словно там было что-то определенное — фрукты или ливерная колбаса».
Но более ливерной колбасы и фруктов ему, оказывается, были нужны и дороги в этой жизни — искусство и разум.
Оказалось, что эти в высшей степени неопределенные и туманные явления, о которых поэт сказал, что их «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать», — оказалось, что они в его новой шкале ценностей стоят на первом месте. А прекрасные плоды земли, которые в глазах древнего поэта были таким же чудом, как свет далеких звезд, для него как были, так и остались фруктами.
Слово «фрукты», а также на первый взгляд мало что меняющее слово «арбузы», оказавшееся в перечне «фруктов» между спелыми грушами и дынями, производят примерно тот же эффект, который в описании Корнелия Суллы достигается выражением: «в сандалиях на босу ногу». Древнеримские сандалии, благодаря этому «на босу ногу», тотчас превращаются в наши, «скороходовские».
Необыкновенно важное для автора, глубоко интимное признание снижено иронией.
Что это? Насмешка над собою? Или естественная застенчивость человека, привыкшего стесняться высоких слов?
Быть может, и это тоже. Но не только.
И уж во всяком случае это — не инерция стиля, к которому он привык и от которого ему трудно отказаться.
В жизни, в искусстве, в борьбе, где тебя
победили,
Самое страшное — это инерция стиля...
Стиль — это мужество. В правде себе признаваться!
Все потерять, но иллюзиям не предаваться —
Кем бы ни стать — ощущать себя только собою,
Даже пускай твоя жизнь оказалась пустою...
Кто осознал пораженье — того не разбили.
Самое страшное — это инерция стиля...
(Наум Коржавин)
Зощенко осознал пораженье. Но он не сжег, как принято говорить в таких случаях, все, чему поклонялся, и не поклонился тому, что сжигал.
К своему новому сознанию он пришел, обогащенный опытом всей своей жизни и новым пониманием смысла своего писательского труда.
Итог, к которому он пришел, близок выводу, который примерно в то же время сделал для себя, терзаясь теми же сомнениями, другой писатель, живший в другой стране и писавший на другом языке:
Я и теперь думаю, что в этом мире нет высшего смысла. Но я знаю: кое-что в нем имеет смысл. Это «кое-что» — человек. Ведь он единственное существо, которое требует от мира, чтобы мир наполнился смыслом.
(Альбер Камю)