Почему же он решил посмотреть на случившееся глазами Анны Касьяновой? Неужели он хотел сказать, что ее «точка зрения» — единственно правильная и справедливая? Неужели он хотел заразить своего читателя ее злорадным удовлетворением по поводу того, что «все так случилось»?
Во время перерыва я подошел к товарищу Касьяновой и попросил ее разрешения написать повесть об ее жизни.
Анна Лаврентьевна сказала:
— Это все древняя история. Эта старая история моей жизни, может, сейчас не так полезна в литературе, как другие, более современные темы.
Я сказал:
— Это именно та «древняя история», которая исключительно нам интересна, потому что без таких историй, может быть, и не было бы того, что есть сейчас.
Нет, Зощенко не хотел внушить своему читателю чувство злорадного удовлетворения по поводу случившегося. Он искал причины того, что произошло. И он хотел сказать: то, что произошло, должно было произойти. Оно не могло не случиться.
Почему дырявят древний собор? — Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа... Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать «лучшие».
(Александр Блок)
Зощенко тоже был дворянином. На нем тоже лежали «грехи отцов». Ему тоже не чужд был этот старый дворянский комплекс вины перед народом. Но он решил посмотреть на случившееся «с точки зрения» Анны Касьяновой совсем не потому, что проникся сознанием ее правоты. Он решил рассказать о судьбе детей кулака Деева не затем, чтобы повторить вслед за Блоком: «Почему „раскулачивают“ и выселяют на верную гибель миллионы семей с малыми детьми? — Потому, что у них было заведено нанимать батраков, платить им по рублю, а восемь брать себе. Не у того кулака, так у соседа...»
Нет, Зощенко хотел заговорить голосом Анны Касьяновой не потому, что решил усвоить ее «точку зрения» на случившееся как единственно справедливую. Им двигало тут чувство совсем иной, чисто литературной вины.
Меня всегда волновало одно обстоятельство. Я всегда, садясь за письменный стол, ощущал какую-то вину, какую-то, если можно так сказать, литературную вину. Я вспоминаю прежнюю литературу. Наши поэты писали стишки о цветках и птичках, а наряду с этим ходили дикие, неграмотные и даже страшные люди. И тут что-то такое страшно запущено.
(Из письма Максиму Горькому)
Именно сознание этой литературной вины и побудило Зощенко попытаться поглядеть на жизнь глазами Анны Лаврентьевны Касьяновой. И не только на жизнь, но и на поэзию. В частности, на поэзию Александра Блока.
Анна Лаврентьевна вспоминает о том времени, когда она была совсем молоденькой и служила в кухарках у генеральши Дубасовой.
...к ней каждый день заходил один молоденький офицерик, некто Юрий Анатольевич Бунаков. Он был хорошенький такой, как кукла.
И я раньше никогда таких не видела. Он был похож на херувима. У него на щеке была нарисована черная мушка. И губы свои он подкрашивал красной краской. И он то и дело припудривался, потому что он любил, чтобы у него была матовая кожа.
Сначала он меня просто рассмешил своей кукольной наружностью. Я даже не знала, что бывают такие изнеженные мужчины. Я хохотала, как сумасшедшая, когда в первый раз его увидала...
Он играл песенки на рояле. И напевал их вполголоса. Причем весь репертуар у него был исключительно из грустных номеров. Он чаще всего пел: «О, это только сон» и «Под чарующей лаской твоею».
Также он имел привычку твердить такие стихи (я их запомнила, потому что я их в свое время записала):
Все на свете, все на свете знают —
Счастья нет.
И который раз в руках сжимают
Пистолет.
И который раз, смеясь и плача,
Вновь живут,
Хоть для них и решена задача —
Все умрут.
И он при этом подкидывал в руках свой браунинг № 1, с которым никогда в жизни не расставался.
Штаб-ротмистр Бунаков не играет в повествовании Анны Касьяновой сколько-нибудь существенной сюжетной роли. Не исключено, что к концу повести читатель вообще забыл бы о его существовании. Однако в эпилоге ему все-таки уделен соответствующий абзац:
Юрий же Анатольевич Бунаков застрелился, когда они были еще в Югославии. Он был действительно слабый и неприспособленный к жизни, как тепличный искусственный цветочек, неизвестно для чего выращенный в садах буржуазной жизни.
Таким образом, строки Блока, которые Юрий Анатольевич имел обыкновение повторять, оказались для него пророческими. Черная тень возмездия каким-то краем своим коснулась и поэзии Блока. Во всяком случае, связь Юрия Анатольевича Бунакова с Блоком была далеко не так мимолетна и случайна, как это могло показаться с первого взгляда. Пошловатый и противноватый ротмистр, красивший губы и рисовавший на своей щеке черную мушку, был не кто иной, как читатель Блока, потребитель его поэзии, один из тех, кому эта поэзия была адресована, для кого она предназначалась.
Нет, конечно, он не был законным, настоящим потребителем этой поэзии. Точно так же, как пошловатые девицы, млеющие на концертах какого-нибудь душки-тенора, не могут быть названы законными наследницами той музыкальной культуры, носителем которой все же является означенный тенор.
Штаб-ротмистр Бунаков — не настоящий потребитель поэзии Блока. Он — злая пародия на такого потребителя. Но ведь это и значит, что в поэзии Блока было, по мысли Зощенко, нечто, отчасти рассчитанное на художественные вкусы и склонности Юрия Анатольевича Бунакова. Как ни кощунственно это звучит, но, может быть, и в самом Блоке, по мысли Зощенко, было что-то от вышеупомянутого душки-тенора? Кстати, поэтическую формулу, приближающуюся к этому кощунственному определению, произнесла однажды Ахматова:
И в памяти черной пошарив, найдешь
До самого локтя перчатки.
И ночь Петербурга. И в сумраке лож
Тот запах и душный и сладкий.
И ветер с залива. А там, между строк,
Минуя и ахи и охи,
Тебе улыбнется презрительно Блок —
Трагический тенор эпохи.
Впрочем, эту тему мы пока оставим.
Отметим только, что в восприятии бывшей кухарки, а ныне видной советской общественной деятельницы Анны Лаврентьевны Касьяновой, стихи Блока неотличимы от жестоких романсов типа «О, это только сон» и «Под чарующей лаской твоею». Ее восприятием Блок низведен до этих «грустных номеров», практически с ними уравнен.
Разумеется, легче всего решить, что этот штрих нужен автору исключительно для характеристики Анны Лаврентьевны Касьяновой. Но похоже, что это не так. Похоже, что, по мысли Михаила Зощенко, ничуть не менее он важен и для характеристики Александра Блока.
Чтобы увериться в основательности такого предположения, заглянем в повесть Зощенко «Мишель Синягин».
С героем этой повести мы знакомимся в ту счастливую пору его жизни, когда всем своим обликом он еще напоминал изнеженного херувимчика вроде уже знакомого нам Юрия Анатольевича Бунакова.
Его называли Мишелем — и верно, его нельзя было называть иначе. Все другие, грубые наименования мало шли к его лицу, к его тонкой фигуре и к его изящным движениям, исполненным грации, достоинства и чувства ритма.
Но, в отличие от штаб-ротмистра Бунакова, Мишель Синягин был не только ценителем и потребителем всего изящного. Он и сам был поэтом. Он писал стихи.