Литмир - Электронная Библиотека

Щелчок, и ты пялишься на нависшую над тобой медсестру, потому что пришло время измерять давление и температуру, а ты всё не сообразишь: где ты, кто над тобой навис, и сон ли это… Щелчок, и Гитлер в окне всё ещё пялится на тебя, и его дурацкие очки угрожающе шевелятся у него на переносице, а он всё высматривает что-то в нашей палате, подлюга… Щелчок, и под мерное шуршание «лентяйки» по кафелю тебя обволакивает отрезвляющий аромат деохлора, он забирается в твой кокон из мятой простыни, колючего больничного одеяла и потного тебя, а шуршание и запах означают одно – сейчас будут разрушать всё то, что ты свил за ночь… Щелчок, и тело требует подвига, и пора совершить «прыжок с переворотом», – это так в первую маетную ночь ты назвал болезненный процесс переворачивания с боку на бок, когда всё делается мееедленно, по миллиметру, из-за боязни неловким движением вызвать адскую боль в исстрадавшемся теле… Щелчок, и пришло время ещё одного подвига, ещё одного «прыжка с переворотом», и снова боль… Щелчок, и ты просыпаешься от рези, как если бы тебя ударили бандитским ножом, и теперь ты почему-то абсолютно уверен, что бандит бьёт именно так, и боль от его ножа – она именно такая, и ты растворяешь свою боль в придуманном тобой сравнении – «Вот здесь и здесь прям как ножом режет, доктор, ммм», – и на все последующие реанимационные дни тебя устраивает это сравнение, потому что вмещает в себя всё: и искры из глаз, и ноющее тупое «послеболие», и страх его повторения, и прерывистое хрипение сквозь одышку: «Врёшь, не возьмёшь! Я всех наебу!»… Щелчок, и сквозь проветривание ежеутренний самолёт с натужным гулом прыгает в городскую тишину, чтобы снова обменять жителей твоего города на москвичей, а москвичей – на жителей твоего города… Щелчок, и молодой узбек в соседней палате молотит ссаной «уткой» по стене, потому что он – в чужой стране, и навсегда брошен здесь своими собратьями, потому что – молодой и уже ненужный со своим недугом, потому что ему хуёво… Щелчок, и на соседней койке Вера Павловна читает «Матерь Божья», и кудрявые слова текут из неё без запиночки, они как нити сплетаются во что-то мягкое, безмятежное, понятное, надёжное… Щелчок, и 82-летний дед справа очнулся-таки, а очнувшись, на правах соседа горячечно просит помочь ему и маякнуть заранее, чтобы он не проехал свою Пресногорьковку, ему же ещё надо собраться, умыться и всё такое. Обещаю кивком головы. Дед быстро забывается в жару, но вскоре, выдержав только одному ему понятную паузу, начинает кургузо подниматься с постели, потому что почуял свою Прес-ногорьковку. Его плотное тело ещё живет силой и уверенностью, и потому летят в разные стороны катетеры-зонды-трубки, а санитарка и медсестры кричат разбуженными и заёбанными птицами… Щелчок, и ранней пташкой летает по палате самая юная санитарочка. Левым ухом прижав телефон к плечу, она так придыхательно, так ласково повторяет ему, своему невидимому: «Ну ты и дурааак у меня!». А дурак в её телефоне, поди, только что проснулся, и лежит себе голым и заспанным конём с яйцами, да ещё и теребит свои горячие причиндалы в ожидании тела нашей санитарочки, у которой всё-всё впереди: и выходной день сегодня, и городская жизнь длинная, и карьерный рост до старшей сестры. У неё вот-вот закончится смена, она пиздец-усталая и не спавшая, а он подготавливает её, гондон, разогревает умеючи, для чего вваливает сейчас ей в уши всякую околоэротическую хуй-ню. А она ему: «Ну ты и дурааак у меня!», и – улыбка до ушей, и улыбается в белый больничный потолок, словно на этом потолке и развалился её дурак с потными яйцами. Она улыбается и придыхает: «Ну ты и дурааак у меня!.. Да скоро я, скоро!», сама левой рукой придерживает телефон возле уха, а правой сливает в ведро 400 миллилитров моей ночной мочи, да от Веры Павловны – 350, и немного от пресногорьковского деда… Щелчок, и уже все санитарки с медсестрами голосят вокруг брошенного узбека, которому хуёво, которого, блядь, ну вот только что помыли с ног до головы, всё ему перестелили-поправили, уже собрались смену сдавать, чтобы – по домам, к детишкам и к мужьям, – а он, мудак, ведь назло же обосрался по самые брови, и ещё плюётся, чтобы не подходили к нему смывать с него его говно, и орёт что-то на своём птичьем языке, сваливаясь в одни большеротые гласные, и воет, и плюётся, и воняет, и бесит… И снова щелчок.

* * *

Вот только я что разгадывал оригинальный код Небесной Полусферы, как – вспышка, и меня – очумелого, напуганного и совершенно голого – уже катают по больничной кровати какие-то женщины. Но во всём этом действии (голый я, кровать и женщины) нет ни капли эротизма! Просто пришёл час освежить мою постель, выровнять, отгеометрить её до идеальной ровности. И поэтому меня катают, а я искрюсь своей доходяж-ной белоснежной наготой, и никому это не колет глаз.

В реанимации как-то быстро привыкаешь не заморачиваться на голожопости. Ни на своей, ни на чужой. Тут естество приобретает первозданный смысл, оно очищается от всяких ненужностей и гендерных предрассудков, потому что боль и жизнь в реанимации – первичны, а даже самые выдающиеся половые признаки – вторичны… Постижение этого смысла начинается в момент, когда тебя привозят и сразу забирают всю твою одежду, даже трусы забирают как последний оплот стыда. И уже позже, через сколько-то дней, когда ты, чуть окрепший, уже стоишь возле своей койки, крииивенько так стоишь, на манер кривляющейся Венеры, и страхуешь себя, держась за кроватную дужку, и ждёшь, когда две женщины от 18 до 45 поменяют твоё постельное белье как остатки больного и искомканного; и ты вдруг понимаешь, что стоишь совершенно голый, а тут и Вера Павловна, – руку протяни, и медсестра маячит в окне ординаторской, но ладони не тянутся прикрыть причинное место, как прикрывала его Венера. А не прикрываешь потому, что прикрываться тебе нечем, ведь твои руки судорожно вцепились в дужку кровати и худо так держат равновесие. Да и что же там прикрывать после стольких дней сумасшедшей температуры?

К голому телу в реанимации отношение особое. То есть никакое. Потому что здесь так положено – быть только голым. И хоть ты конферансье, хоть мент в чине – будь любезен лежи и не пыжься маскировать простынкой свою болезненную наготу. Пофигизм к «обнажёнке» тут приходит очень быстро. И ты скоро становишься солидарен со здешним уставом, разделяешь его, а это значит, ты уже постиг азы жизни в реанимационных стенах, уже взял для себя уроки выживания в них. А значит, живётся тебе тут, и выживается.

Это за реанимационными стенами всё не так. Попробуй-ка по-ссать на улице, когда в двух шагах от тебя – совершенно незнакомые тебе люди, и не всегда твоего пола! Я бы не смог. Я, скорее, свой мочевой пузырь разорвал бы в поисках какой-нибудь тёмной подворотни. В реанимации же тёмных подворотен не бывает. Зато есть строгие условия: без команды с постели не вставать, да и сил на это совсем нет. И есть спасительная «утка» да терпеливое разъяснение санитарки, как пользоваться ею, как не стыдиться «чего мать в штаны положила». И вдруг совсем не по инструкции: «Вы как захотите, так сразу и писайте, писайте в неё, пожалста, прошу!». И это в высшей степени человечное приглашение, напоминающее едва ли не приглашение к рождественскому гусю, типа: «Вы отведайте, отведайте, пожалуйста, прошу!», уже скоро срывает с тебя все шоры дореанимационной стыдливости, перечеркивает все накопленные годами интеллигентские условности и оберегает твой мочевой пузырь от разрыва. И тогда: эге-ге-гэй, и всё, и долой, и похуй, и заебааато, и волшебно, что это именно ты сейчас журчишь в «утку», а вот твой сосед с Пресногорьков-ки умирающе-нескончаемо сочится через зонд, а тебе пусть даже таким образом, но улыбается-таки жизнь. И поэтому ты охуенно счастлив, и даже, кажется, паришь, а в душе расцветают незабудки, и глаза увлажняются…

Это лишь первые день-два ты максимально оттягиваешь момент, чтобы отлить. Ты терпишь и силишься до последнего, до зелёных искорок в глазах, почти до полуобморока. И только когда, кажется, моча вот-вот уже побежит из тебя через каждую твою дырочку, ты побеждаешь стыд и хватаешься за «утку» и потом прячешь её как гранату на зоне досмотра, кутаешь её в простыне, чтобы она не бугрилась в твоих ногах и не выдавала намерений. Это в первые дни ты стараешься не шуметь в самый сладострастный момент и молишь небеса, чтобы в эту минуту в палату никто не зашёл. Это в первые дни, передавая потяжелевшую посудину, ты по-детски краснеешь перед санитаркой в ответ на её ободряющее: «Харашооо поработали!!!». Это в первые день-два… А потом ты просто берёшь этот спасительный сосуд и просто ссышь в него, потому что есть график сдачи мочи, или же – просто приспичило, потому что в отличие от соседей по палате, у тебя есть всё. Во-первых, есть силы ссать лёжа и сидя; во-вторых, появились навыки соблюдать инструкцию и ссать правильно, когда – ни капли в постель; в-третьих, выработался здоровый похуизм, и тебе уже по-хуй, и пусть хоть все пациенты всех отделений всех больниц в этот момент завалятся в твою палату, а ты так и будешь возлежать в вакханальной позе, и свой процесс не остановишь, а будешь только улыбаться иссохшими губами с кровавыми трещинами.

4
{"b":"699939","o":1}