Литмир - Электронная Библиотека

2.

Второй раз я хотел убить своего отчима, когда он впервые обо-ссался. Мама, я и брат, мы тогда смотрели вечерний телевизор. Я, раскидавшись на полу в детской позе «кузнечик на животе», случайно оказался ближе всех к отчиму. Он в пьяной бессознательности храпел на полу в центре нашей крохотной «большой» комнаты, что всегда тянуло называть гостиной. Пьянство отчима с упиванием до скотского обездвиживания было частым и омерзительным, и никакие мамины крики на него такого, увы, не действовали. А потом и крики кончились, потому что – всё равно бесполезно. Логично, что проживая под одной крышей, постепенно-вынужденно мы свыклись-таки с постоянной пьяной отвратительностью отчима. Нашу терпимость алкаш расценил как разрешение продолжать в том же духе, и теперь вновь и вновь валялся посреди комнаты. Блядь, не поперёк кухни валялся, не возле унитаза, а именно посреди гостиной, в бликах чёрно-белого телевизора, а мы переступали через него, и мало того – в такие моменты из дурацкой вежливости даже говорили только лишь полголоса, а телевизор включали негромко. Мы глупо осторожничали, хотя отчиму наши вежливые реверансы были по хую. Он традиционно напивался в совершеннейшее гавно, и таким образом клал на наши реверансы с соблюдением тишины. В этом состоянии отчима можно было хоть пинать, хоть ебать – он всё равно бы ничего не почувствовал, не проснулся бы, и на утро ничего бы не вспомнил. Наверное, потому что подсознательно опасался чего-то подобного, за свою долгую алкогольную биографию я никогда не напивался до такого состояния… Отчим же валялся на полу, храпя и иногда захлёбываясь рвотными массами, но всегда откашливался, отплёвывался и, бывало, отблёвывался ими, и поэтому жил дальше. А наша толерантность, засунув гордость в задницу, опять жалась по углам утонувшей в перегаре гостиной. Вот и сегодня отчим снова наебенился до свинского валяния на полу; он храпел, кашлял и кряхтел, даже перекрикивая телевизор. А потом вдруг застонал и…из него побежало. Шумно, мерзко, кисло-вонюче, много и – прямо в мою сторону, под меня. «Блядь!!!» – вскочил я ужалено. Меня затрясло: «Бляяядь!». И потом трясло и трясло: «Блядь! Блядь!». И ещё – наплывами брезгливо передёргивало. Потом я выбегал из нашей крохотной «большой» комнаты, убегая от спящего мокрого отчима, убегая как от взрыва, но возвращался к этому скотству снова и снова, чтобы орать на него самое оскорбительное из вырывавшегося из меня тогда: «Блядь ты. Ты – блядь! Я убью тебя, блядь ты такой, ты слышишь, блядь!». В тот вечер я впервые матерился во всё горло. Я отматерился за все детские нематерные годы! Матерился без стыда и на всю нашу квартиру, на весь наш дом с его картонными стенами. Я выкрикнул столько грязных запрёщенных слов, сколько позволяется только горько оскорблённому человеку. Для кроткого мальчика, которого за вежливость и культурность любили все тётки нашего двора, столько особенной лексики – это был высший пилотаж. Я безудержно выплёскивал из себя всё известное мне грязное, но обида всё равно не уходила: за что?! почему мне?! Мама понимающе не затыкала мне рот… А отчим потом ещё и ещё напивался, и не раз мочился в пьяной бессознательности. Я же с того момента жил на диване и позволял себе материться только по чуть-чуть, и уже без былого трагизма. А уже скоро, сглаженное свободой применения ненормативной лексики, моё желание убить отчима вообще куда-то отошло.

3.

Третий раз я решил убить отчима, когда на Покрова прошёл снег… Баба Света, добрая соседка из глубины нашего двора, знаю, сейчас искренне сопереживает мне, потому что всё стоит и стоит с голыми варикозными ногами на лютом холоде, и терпеливо не уходит домой. Честно жалеет меня: «А на снегу следов нигде не заметил? Вон чо ночью снегу навалило, прямо как нарочно совпало: на календаре – Покрова, а на земле – снег. Ты хорошо смотрел? Нету следов? Ну, жаль». И качает головой. Ведь куда пропал мой кот, она и правда не знает. А моему детскому сердцу мало лишь одного сострадания, во мне всё ноет и не стесняется выплакаться, и скоро уже в десятые уши я опять тараторю: «Он весь белый-белый такой, ну вы же знаете, пушистый такой, добрый-добрый. Он у нас сам на улицу уходит, через форточку, ему – невысоко, и он обратно в неё запрыгивает, когда нагуляется, я специально жду его, форточку не закрываю, хоть даже если и холодно, только потом закрываю, когда – пришёл. Он недавно лишая подцепил, шерсть стала выпадать, мне сказали – «залысины» хлоркой присыпать. Я его лечу, присыпаю! Ну куда же он пропал? Его ваабще нигде нету, я везде искал, и вчера весь вечер ходил, и ночью его в форточку звал, и с утра, до школы, уже ходил-искал. У всех спрашивал. Зову, зову его: Вась, Вася. А его нету…». И всёёё. Слёзы душат меня. Воздуха не достаёт, я рыбою заглатываю его, трамбую в грудь угловатыми толчками, но, перемешанный с рыданиями, воздух тут же выскакивает из меня стоном, почти воем. И вот я уже чуть не в обмороке от отсутствия воздуха: и дышать невмочь, и говорить не могу… У соседок все их глаза – на мокром месте. Но что мне с того, что с них толку, кроме сочувствия? Они покудахтали: «Беда-то какая!», и айда по своим делам. Одна только тётя Оля… Смотрела на меня, плачущего, смотрела, а потом в детский плачущий смайлик вдруг скривила свои бескровные учительские губы, которыми, я точно знаю, она миллион раз орала на учеников-оболтусов за их двойки и плохое поведение, и при этом оставалась безжалостной к ним, даже если они покаянно рыдали и просили прощения. Тётя Оля совсем по-детски шмыгнула носом и прижала меня и мои слёзы к своему каракулевому животу. Приказала: «Пойдём!». И быстрым шагом привела меня к нашей дворовой помойке. Были раньше такие помойки, куда несли выкидывать всё, что предназначалось на выброс. Сухое, твёрдое, сыпучее, пластмассовое, гниющее, мокрое, дурнопахнущее мы тащили сюда в вёдрах, непременно – в железных, и всегда исключительно в вонючих. Вываливая содержимое вёдер в самый центр помойного ящика, мы старались высыпать подальше от себя, на всю длину вытянутых рук, чтобы ненароком не попасть себе на ноги, чтобы не замарать одежду. Железными вёдрами, так похожими на безъязыкие колокола, мы неистово колотили по деревянным бортам помойки, словно хотели разбудить всю округу и сказать им, мол, смотрите, вот мы какие чистюли, мы тщательнейшим образом выколачиваем гадость из вёдер, мы стараемся вытрясти её без остатка, чтобы не нести смрад домой, чтобы было что увезти подальше из нашего двора воскресной неопрятной машине с вечно пьяным хмурым мусорщиком и меловой надписью «Мусоровоска», в которую (в машину) этот мужик перелопачивал нашу человеческую гадость. Тётя Оля жестом указала мне в самые миазменные помоечные внутренности и отшатнулась. А я увидел Ваську. Среди человеческих отбросов, уже присыпанный гадостью и мерзостью, лежал мой белоснежный кот. «Вася, Васька…». Снег, выпавший на Покрова, выпал и на мусор, и на васькину шерсть с лишайными «залысинами». Глазищи навыкат, открытый в оскале рот. Всегда розовый, юркий и щёкот-ный, васькин язык сейчас торчал синим окаменевшим лепестком. Васькину шею перечёркивала удавка-струна… И тогда пазлы сложились. Я всё вспомнил: моток струны на кухонном подоконнике; орущего отчима, что не хуй тут лишай разводить… Всю неделю я прожил в слезах, в бессильной злобе, в смертельной обиде. Все матершинные слова на свете не могли выразить, что я думал о своём отчиме, чего желал ему. Этой осенью и закончилось моё детство! Я твёрдо решил поступить как взрослый, и наконец-то сделать то, что не раз обещал самому себе. Я ревел, и сквозь слёзы планировал убийство отчима. Настоящее. Чтобы убить его. Убить насмерть, убить навсегда. Я брал здоровенный камень и представлял, как с крыши соседского флигеля прицеливаюсь и попадаю отчиму прямо в башку, и камень расшибает ему башку… Незаметный, я по пятам ходил за отчимом и прикидывал, как бы так столкнуть его на дорогу, чтобы проезжающая машина вдруг сбила отчима, и непременно – насмерть… Ещё думал, что, наверное, зарежу отчима ножом, когда он опять придёт пьяным и ничего не соображающим… Меня даже почти не пугало, что мне потом придётся отвечать за смерть человека. Понимая, что ждёт ответственность за убийство, я сквозь слёзы орал на себя: «Ну и пусть! И пусть меня посадят в тюрьму! Пусть даже расстреляют! Я всё равно убью его, блядь! Убью!». Я тогда орал, орал… И не догадывался, что если выкричаться, если проорать боль, то она постепенно уйдёт. Непременно уйдёт. Психологи даже советуют так поступать, если – очень больно.

15
{"b":"699939","o":1}