«Феномен Полякова»
– Юрий Михайлович, к 60 годам вы подошли с несколькими собраниями сочинений, каждый год появляется ваш новый роман или повесть. У критиков даже появился такой термин – «феномен Полякова». В чём секрет такой работоспособности?
– Ну, не каждый год. Просто мои вещи переиздают, экранизируют, инсценируют… Кажется, будто я написал очень-очень много, но это иллюзия. На самом деле большинство моих ровесников, активно работающих в литературе, написали раза в 3-4 больше, чем я. А я как раз исхожу из ленинского принципа: лучше меньше, да лучше. Я всегда подолгу работаю над текстами, не выпускаю их из рук, пока не достигну устраивающего меня уровня. Зато потом эти книги долго служат – и читателю, и мне. Помногу раз переиздавались «Сто дней до приказа» и «Апофегей», «Парижская любовь Кости Гуманкова» и «Козлёнок в молоке», «Замыслил я побег…». Даже «Гипсовый трубач», оконченный в 2012 году выдержал уже пять изданий.
А работоспособность воспитана с детства. Я вырос в рабочей семье, у меня никогда не было ни полезных связей, ни нужных знакомств. Я всегда зависел лишь от себя и знал, что если что-то сделаю, значит, сделаю. Если не сделаю, значит, никто за меня это не сделает.
– Проза, поэзия, публицистика, драматургия – как вам удаётся так легко переходить от одного жанра к другому?
– Не знаю, какой-то тумблер в мозгах щёлкает, но в принципе это типично для русской литературы. Наши крупнейшие писатели с успехом работали в разных жанрах. Возьмите Тургенева – это проза, драматургия, публицистика и поэзия. У Толстого – проза, драматургия и гениальная публицистика. И у Чехова – то же самое, и у Булгакова, Леонова, Катаева. Разные жанры дают писателю возможность проявить разные стороны своего социального, психологического, эстетического опыта. Что-то можно полнее выразить в прозе, что-то в публицистике, что-то в драматургии. Были и чистые драматурги как, например, Островский, Эрдман, но в основном все они, за редким исключением, работали в четырёх основных жанрах – стихи, проза, драматургия и публицистика. Это совершенно нормально, потому что нет такой профессии – прозаик, поэт или драматург. Есть профессия – литератор, который должен уметь всё. Если надо, я могу, точно так же, как вы, сделать интервью. Маркес взял сотни интервью. И рецензию могу написать, и стихи сочинить на какой-нибудь случай.
Когда у меня в голове рождается идея или сюжет, я понимаю что буду писать – статью или повесть. Например, я задумался, почему в Москве практически нет улиц, связанных с Московской Русью, да и с Романовской Россией. Ни улицы Ивана Калиты, ни Александра Третьего, ни Алексея Тишайшего… Это неправильно, но не роман же об этом писать! Конечно, это статья – «Где проспект Ивана Калиты?» Или, допустим, мне пришла идея рассказать о судьбе журналиста, который во время перестройки боролся за свободу слова, и показать, куда его привела эта дорога, вроде бы вымощенная благими намерениями. Ясно, что по объёму, по населённости героями – это роман. Его я сейчас заканчиваю, называется он «Любовь в эпоху перемен» и выйдет в будущем году. Или моя новая пьеса «Как боги», которая широко идёт по стране. Это история человека, который решил, что он будет жить, выполняя все свои желания – как боги. И я с самого начала понимал, что это будет пьеса, в основе которой любовный треугольник.
Архитектура в диалогах
– Существует миф, что сочинить пьесу гораздо проще, чем роман или повесть – меньше страниц, не нужно описаний, одни диалоги: слева пиши кто говорит, справа – что говорит, вот и пьеса. Почему же тогда так мало хороших современных пьес? Какие трудности преодолели вы, осваивая профессию драматурга?
– Драматург прежде всего должен научиться писать пьесы. Проблема современной, так называемой новой драмы в том, что никто из них, начиная с Коляды и заканчивая Сигаревым, за исключением, может быть, братьев Пресняковых, писать пьесы просто не умеют – не владеют профессией. Представьте человека, который обещает вам сшить платье и даже что-то строчит, но при этом не знает, как правильно снять мерку, как кроить – это примерно то же самое. Вот почему этих пьес не видно на больших сценах, они ставятся на малых, да и там идут недолго. А чаще всего авторы просто читают их друг другу, называя это лабораторными пьесами. Лабораторная пьеса – это такой же нонсенс, как балет в уборной. Конечно, можно и там станцевать. Но зачем и кто увидит?
Первые инсценировки по моим произведениям появились ещё в советский период, но серьёзно я занялся драматургией в середине 90-х годов, когда пришёл в отчаяние от того, что видел на сценах наших театров. Мои пьесы сразу стали ставить. С. Говорухин поставил в театре у Дорониной «Контрольный выстрел». Пьесу «Козлёнок в молоке» поставил Э. Ливнев, и она уже 17 лет идёт в Театре Рубена Симонова, в Театре сатиры десятый год идёт «Хомо Эректус». Мои пьесы ставят и по России, и в СНГ, и за границей. Я только что вернулся из Будапешта с премьеры.
У нас об этом не пишут, потому что наша театральная критика нацелена на «новую драму». А я, выступив с пьесами, которые рассчитаны на зрителя, а не на критиков и на жюри, в известной мере бросил им вызов и выиграл, потому что мои пьесы идут по всей стране. В одной Москве – шесть спектаклей, которые собирают полные залы, и в отличие от «новой драмы» живут долгие годы в репертуаре. В искусстве только этим всё и проверяется: в литературе – читательским интересом, в драматургии – зрительским интересом, других критериев нет. Ты можешь объявить себя гением, обвешаться «Золотыми масками» с ног до головы, это ничего не значит, если ты не интересен другим.
– Однажды у Алексея Арбузова спросили, с каким искусством можно сравнить драматургию, и он, не задумываясь, ответил – с архитектурой. У них действительно есть много общего?
– Конечно. В архитектуре надо понимать, где фундамент, где несущие конструкции, где украшения. То же самое в драматургии. Законы построения художественного текста открыты давно, и их никто не отменял. Просто мы пережили постмодернистский период, когда люди собственное неумение или бездарность объявляли новизной, новым направлением. А всё должно быть наоборот: сначала научись, освой эту профессию, а потом объявляй новое направление.
Конечно, не так просто противостоять тотальному замалчиванию или немотивированному неприятию моей драматургии. Например, рецензия на спектакль «Контрольный выстрел», которую написал некто Должанский – я это хорошо помню – называлась «Зоологический реализм». Я сам филолог и на месте этих людей просто ради интереса попытался бы понять: ну, хорошо, нам эта драматургия не нравится, мы считаем, что это позавчерашний день, но почему спектакли идут по пятнадцать-семнадцать лет? Почему режиссёры ставят эти пьесы? Чем объяснить, что люди ходят на них? Нет даже желания разобраться. Но это беда нашей, так называемой авангардной творческой интеллигенции, этим она себя и погубит. Потому что авангард хорош тогда, когда есть арьергард. А если нет арьергарда, то это уже не авангард, а просто отряд, заблудившийся в степи. Они могут себя считать кем угодно, но на самом деле это просто группа дезертиров – людей, дезертировавших из настоящего искусства.
Игрушка для режиссёра
– Один знакомый режиссёр говорил мне, что пьеса для него лишь повод для самовыражения, постановки эффектного спектакля. Насколько правомерен такой подход, ведь с таким же успехом, можно сказать, что режиссёр – это разводящий пьесы, а режиссура – лишь средство для визуализации драматического произведения, созданного автором?
– Действительно, весь двадцатый век прошёл под знаком усиления роли режиссёра – вплоть до того, что он стал абсолютным монархом в театре. Это достаточно опасное явление, потому что когда уходит влияние драматурга, режиссёр начинает перекраивать всё на свой вкус. Мне это напоминает украшение торта. Можно его украсить и так, и этак, но торт должны есть люди, а от того что ты налепишь на него двести розочек, он вкуснее не станет. По большому счёту, вкус этого торта всё-таки определяет автор, потому то он придумывает историю, персонажей пьесы и так далее.