Петру Петровичу Пусикову не спится.
В доме напротив из чёрной дырки окна на четвёртом этаже мужская нездоровая особь злобно матерится часа два подряд. Монолог: непрерывный поток словесной блевотины, в котором слышатся фамилии известных людей из телевизионного ящика, ненависть к инородцам, олигархам, правительству и ко всему окружающему пространству.
Потом коты. Их дикие переливчатые арии, прославляющие битвы за любовь, первенство в районе и продолжение рода. Раньше они придерживались хоть каких-то традиций: пик половой активности приходился на весенние месяцы, но теперь от долгого житья среди людей они поняли, что любовью можно заниматься круглый год.
Сосед Башмаков с первого этажа любит слушать громкую музыку в три часа ночи. У него получается так – днём он выпивает, общается с друзьями, устаёт страшно. Когда же, как не ночью, ему ещё послушать популярные мелодии? Жена, мадам Башмакова, видимо возражает ему, дескать, уймись – дочке утром в школу идти. Башмакову приходится вразумлять непонятливую, бессердечную жену. Часам к пяти битьё головы супруги и оставшихся стёкол в доме у Башмаковых прекращается. Музыка и шум стихают.
Теперь можно было бы заснуть, но Петру Петровичу не до сна, хочется кого-нибудь родить или убить. Пелагея, жена его, родить уже не сможет – возраст весь вышел.
Пусиков пытается вспомнить приятные моменты из жизни, хоть что-нибудь хорошее, но почему-то всплывает одна пакость. Самому стыдно, а не то, что кому рассказать.
Гадко, горестно, говённо.
Пётр Петрович ворочается во влажных от пота простынях. Он лежит на спине с открытыми, потом закрытыми глазами. Закрытыми – открытыми… Круглые часы на стене тинькают по голове и делают ночную жизнь Пусикова совершенно невыносимой. Жена его, Пелагея, давно спит, завернувшись в кокон своего одеяла, далеко от Петра Петровича на другом берегу широкого дивана. В пространстве между супругами течёт безразличный тёмный холодный поток безвременья. Ничего уже не хочется возвращать, исправлять и бередить. Будить жену у Пусикова желания нет. Зачем? Всё, что необходимо сказать друг другу, они уже давно сказали.
Как это произошло и почему? Пётр перестал летать во сне. А ведь ещё так недавно полёты случались почти каждую ночь. Была какая-то круглая ровная лужайка или лесная поляна. Он разбегался по кругу. Бежал. Подпрыгивал вверх, с каждым разом всё дольше зависал в воздухе. Набирал скорость и вот уже окончательно отрывался от земли и парил, быстро и мощно, словно птица, работая согнутыми в локтях руками. Поднимался над холмами, над древним городом, над толпой зевак. Фигурки их казались сверху маленькими, игрушечными. Люди удивлённо – он не мог разобрать, радостно или злобно, – что-то кричали ему снизу, округляли рты, махали руками, тыкали пальцами в небо. Петя мог свободно зависать в воздухе или, чуть подрабатывая локтями, набирать и сбрасывать высоту. Из бездонной глубины небес растекался и пролетал сквозь его тело ровный и тёплый свет, касался земли, золотил и ласкал покрытые лесом горы, черепичные крыши домов, колокольни, кресты, купола церквей и костёлов. Просыпаясь, Пётр Петрович долго хранил внутри ощущения радости, свободы и силы. Мог, а теперь…
Он поискал внутри себя. Там, где должна быть любовь. Ничего не нашёл. Было темно и холодно.
Наконец, предрассветный, уродливый сончик всё-таки подкрался к Петру Петровичу на своих вороватых кривых лапках и овладел его истерзанным сознанием. И неизвестно, что было хуже: тот кошмар наяву, мучивший его всю ночь-жизнь, или этот сон, оказавшийся продолжением нелепиц и унижений.
То он гонялся по городу, несуществующему в природе, выискивал и скупал какие-то якобы необходимые ему товары. Таскался с чемоданами и сумками по вокзалам. Потом эти сумки у него кто-то крал, и он нарезал круги в поисках утраченного. Что-то из украденного находил, складывал в кучу. Пока искал оставшиеся, у него опять крали те, что он уже нашёл. И так длилось до бессильных слёз, до полного отчаяния. Он с кем-то ругался, что-то доказывал, дрался (вернее, его били) и с ужасом думал, как же он теперь приедет домой без денег и без вещей. Видел он себя в этом ночном безобразии трусливым, жалким насекомым. Тараканом в паутине.
Он опять маялся, ворочался, потел.
Вся жуть проклятых лет проглянула в этих снах. Он тогда засуетился, что-то покупал-продавал, пытался выплыть, вскочить на волну коммерческой удачи. Вскочил. Не удержался. Упал. Мутная волна накрыла и понесла его, кинула на дно, протащила по острым камням, содрала в кровь кожу, согнула кости. Наконец, измочаленного, выбросила на берег, где была русская деревенька, избёнка-пятистенок, чернозёмная грязь, беспросветная пахота и нищета. Некий противный пьяный старичок-домовой, с кисельными глазами, покрытый плесенью, в траченном молью армяке, сидел на табурете посредине нетопленой избы и, подняв к верху кривой грязный указующий перст, зло хихикая, гундел:
– Что, милок, пора подбивать бабки? Считать цыплят…
В тёмном углу копошилась и пищала грязно-жёлтая куча, в которой трудно было что-либо различить. С потолка капало и тогда Пусиков понял, что время иссякло, и наступил конец его жизни. Тело его застыло, сделалось деревянным. Старик-домовой, приплясывая и глухо ухая, стал подступать к нему, приблизился вплотную.
– Эх, Петрушка, друг сердечный, таракан запечный! – гнусно пропел старик и с размаху саданул его широкой заскорузлой пятернёй по лбу.
Пусиков замычал и проснулся. Провёл ладонью по мокрому от пота и слёз лицу.
«Нет уж, лучше вовсе не спать. Неужели не было ничего хорошего? Хотя бы такого, отчего не было бы так стыдно и тоскливо, о чём можно вспомнить без содрогания? Было, наверное. Ведь начиналось-то всё неплохо. Меня любили мама, отец, сестра? Не знаю, возможно, но тоже, кажется, не очень. Себя, себе… Сам-то много ли кого любил, сильно ли? Так чтобы душу отдать? Что ж теперь жалиться! Влюблялся. Да всё не то. Страсть?! Телом любил, конечностями. А душой? Больше кривлялся, забавлялся. Жалкая, слабовольная скотина – вот ты кто, Пётр Петрович! Жизнь прожита бездарно, бессмысленно. И ведь, кажется, не обидела природа талантами. Живи и радуйся, да не тут-то было. Профукал. Похерил к едрене фене. Да что уж теперь…».
Сна не было, и он понял, что уже не заснёт, но и лежать просто так не было сил. «Пора…», – подумал Пётр Петрович.
Он встал, стараясь не шуметь и не разбудить жену. Осторожно оделся, открыл дверь и выскользнул коридор. Нашарил в темноте выключатель. Щёлкнул. В кладовке загорелся неяркий жёлтый свет. Здесь хранились разнообразные вещи не очень нужные и давно вышедшие из употребления, но которые выбросить – руки не доходят, авось ещё пригодятся. Шагнул внутрь и прикрыл за собой дверь. В тесной кладовке пахло пылью, нафталином и ещё чем-то кислым и пожилым. Под потолком в коконе серой паутине ожил и задёргался паучок-старожил.
Пусиков открыл створки обшарпанного шкафа. Глянул на висящую на плечиках ношенную одежду. Между вышедшими из моды пальтишками и куртками белели старые бутафорские крылья. Он вытащил их, оглядел, погладил. Верхние перья обтрепались и торчали белыми тонкими остьями, напоминая ежа альбиноса. Пытаясь развернуться к свету, он неловко задел локтем толстый альбом – тот упал со стуком и шелестом рассыпавшихся по полу фотографий.
Пусиков замер, прислушался. Ничего не услышал кроме своего дыхания и глухих ударов сердца – тихо. Повесил крылья на открытую дверцу, присел на корточки и стал собирать и рассматривать разбросанные фото.
Вот мама в балетной пачке, изогнулась в сложной акробатической фигуре, стоя на одной ноге, другую притянула сзади к голове. Увидел себя маленького, стоящего рядом с молодыми родителями с отцовской трубой в руках, папу с той же трубой, идущего в составе духового оркестра на демонстрации, вот – он с сестрой Аней, а здесь – обнявшись со своей первой любовью – Нателлой, вот – дочка с внуком. Он сунул последнюю фотографию за пазуху. Остальные сунул в альбом и поставил обратно на полку. Перекинул крылья через плечо, осторожно приоткрыл дверь, протиснулся в коридор, щёлкнул выключателем.