– Ты на век-то не рассчитывай баба. Не дано тебе. А что долг на себя берёшь, правильно. Только за тобой должок ещё и до этого был, коли помнишь. Так что за «теперь» почитай вдвойне спрошу.
Дануха округлила глазки, ну вот как есть девка несмышлёная, прикидываясь полной дурой. Потому что эта часть беседы ей откровенно начинала не нравиться, а Дева тем временем вперив в неё очи с водяными кристаллами и принимая торжественную осанку стала в командном тоне изрекать наставления:
– Река течёт, вода меняется, а за тобой Дануха долги водятся. У речной жизни старой русло высохло. Степь пожаром охвачена. Человечьими телами устилается. Всё сгорит. Скоро опустеют исконные речные земли. И тебе надлежит породить новую жизнь. Только не так как раньше. Тому что было, не бывать. Соберёшь и засеешь новое. Все, кто к тебе пристанет – сделается твоим. Забудь, что знала о бабьей жизни. Но не забывай, что тебе как бабе от Троицы дано. Породишь три простых и понятных всем закона, из которых не будет ни одного исключения, и принявшие их, но нарушившие, жить не должны. На том сама стоять будешь и семя строить в железной узде и без жалости. Нет больше родства крови, будет только родство принявших твои законы. Пусть не коснуться они веры, но устоям прежней жизни не бывать. Отречёшься от всего. По-человечьи жить откажешься, станешь лютовать по-звериному. Накормишь жизнями злыдней, то что вас сроднит. От реки уйди. Но из своих земель тебе хода нет, а разносить новое будут твои наречённые сёстры. Ты же станешь собирающим столпом. А теперь иди и про свои долги не забывай.
Дева тут же потеряла свой образ и потоком воды рухнула вниз, рассыпаясь брызгами и расплёскиваясь волнами в луже змеиного источника. Вот она была, и нету.
Крепко тут призадумалась Дануха. Уж больно любит нежить заковыристо излагаться. Толи в пень тебя имела, толь в колоду сунула. Как хош, на того и похож. Зачерпнула в ладонь живительной влаги, побулькала во рту и набранное проглотила, утерев рукавом мокрое лицо. Встала, покрутила головой в сером сумраке ища свою блудливую сороку, явно от нежити где-то затаившуюся, и вслух запела тихим голосом:
– А куды пойти мне, а куды податься, может быть кого прибить, аль кому отдаться. . .
Дануха вернулась к своему сожжённому куту, улеглась на бугре-завалинке, на мягкой травке под кустом смородины и принялась переваривать случившееся, тут же вспоминая свои былые промахи…
На Святки45 то дело было. Артельные мужики замучились чуть ли не каждый день торить дороги, откапывать вешки и поправлять санный путь на льду реки. Всю седмицу валил нескончаемый снег. То с ветром и метелью, то тихим сапом. То большими хлопьями, то мелкой колючей крупой.
Баймак с бабьими жилищами и шатровый постой артельных мужиков, тут же пристроившийся за огородами уже давно слились в один снежный настил покатыми искристыми буграми. Если бы не дымки очагов, струящиеся повсюду в мутное, хмурое и беспросветное небо можно было подумать, что эта идиллия бескрайнего зимнего пейзажа девственно чиста и никем не обитаема. В монотонность плавных снежных волн влился даже некогда чёрный лес с хвойной зеленью, что стоял чуть поодаль баймака и теперь казался огромным пористым сугробом.
В каждой бабьей землянке поутру раным-ранешенько происходят одни и те же рутинные события. Изо дня в день, из года в год. Хозяйка, как всегда, продирает зенки первой из всех. Подбрасывает в очаг дров, что погаснуть за ночь не должен ни при каких обстоятельствах. Если огонь в очаге погаснет и не раздуть, то это верная беда для бабьего кута. Тут и весь бабняк встаёт на уши. Как-никак чрезвычайная ситуация.
О таких делах Дануха слышала за свою долгую жизнь ни раз, но в Нахушинском баймаке на её памяти подобного никогда не было. Она своих баб за содержание домашнего огня держала в лютой строгости и каждый очаг во всём поселении знала, как родной. К этому её ещё мама с раннего детства приучила. Потому очаг был первым, кого будила и кормила каждая хозяйка, а уж потом только бралась за себя и за домашние дела.
Умывалась в ушате с нагретой водой, что тут же у горящего очага стоял, прибирала волосы в две бабьи косы и между делом для детворы варганила травяной отвар с молочной кашей-болтушкой, наполняя её чем не попадя.
У каждой бабы были свои вкусы, свои предпочтения, что от мам к дочерям уходили родовыми секретами. Кто орехом толчёными с семенами сдабривал, кто листом сухим, перетёртым с кореньями, кто с лечебным сбором коли хворь какая с детками случалась.
В этом отношении Дануха единых правил не устанавливала. Носа своего в бабьи котлы не засовывала. Они сами знают, что делать и влезать ещё в эту обыденную шелуху большуха себе никогда не позволяла, хотя нет-нет да проверяла, кто чем ребятишек пичкает.
Но это так, для других подкожно-задиристых целей, так сказать в качестве превентивных мер. Надо же было большухе иметь повод кого за волосы потаскать и по мордасам похлестать по случаю. Дануха не имела права быть доброй. Её бабы должны как одна уважать, а значит, как огня бояться. От этого зависела спайка бабняка и его единение, а стало быть и лёгкость в управлении.
Бабам ведь только дай слабину, так каждая из себя большуху начнёт корчить, и тут уж не только на голову усядутся и там нагадят, чего доброго, так ещё и меж собой передерутся. А коли бабы сцепятся по-настоящему, то даже нежить с полужитью кинуться топиться от греха по дальше. Так что уж пусть лучше дружат супротив неё, чем дерутся меж собой.
Вот к чему большуха придиралась особо так это к внешнему облику самих баб и их детей, притом абсолютно не делая скидки на возраст. Имела она такую привередливость. Сама пожизненно чистоплюйкой была и бабняк к этому приучила. Каждая баба поутру прибирала себя с такой тщательностью, что хоть со сранья гостей принимай и на смотрины выставляй.
Кроме того, каждая хозяйка пред бабняком держала ответ за внешний вид своих детей. Что-что, а лени и непотребства в убранстве Дануха терпеть не могла до лютого бесчинства и это все бабы знали, как облупленные. Любая неопрятность с неаккуратностью, замызганность иль не дай Троица какая-нибудь грязь хоть где, хоть на чём, бесила большуху доводя до белого каления, а доводить её до такого состояния было себе дороже. Утреннему убранству все поселенки придавали особое значение, а с годами так привыкали к хорошему, что и не мыслили себя без этого.
Лишь закончив с собой и утренним столом, мама начинала поднимать разоспавшуюся ребятню. Те, как всегда, из-под нагретых шкур вылезали с неохотой, не желая расставаться с ночными грёзами. Кто сонные глазки протирал, щурясь на полыхающий очаг, кто вовсе их не открывал, продолжая вечный недосып досыпать.
Пацаны вставали первыми. Кто сам вылезал, кого девченята выпихивали. И вот молодцы, пошатываясь словно гибкие берёзки на ветру, кружком оккупируют выскобленную с вечера помойную лохань, и задрав до пупа нижние рубахи выуживают из-под них свои брызгалки.
Покачиваясь и не открывая, или не до открывая глаз поливали кому куда вздумается. Кто-то точно, кто-то мимо, у кого-то вообще струя вверх задирается. Мама, конечно, помогала им целиться путём затрещин и дёргая за уши, фиксируя их шаткие положения крепким словцом, из коих «кривоссыхи» было самым ласковым.
Ну, а за ними щебеча писклявыми голосами, выстраиваясь в некое подобие очереди вставали лохматые девченята. Общей кучей как пацаны, девкам обихаживать лохань было несподручно, от того начиная с самой малой посикухи пристраивались на долблёнке строго в индивидуальном порядке. Они как одна корча рожицы, смешно подражали маме обругивая «кривоссых», что намочили всю напольную солому вокруг и теперь им бедным ступить некуда.
Пока девки демонстрировали лохани свои голые зады, пацаны подвергались сущему наказанию. Они принудительно умывались. Верней кого мама умыла, тот считай, умылся. Кого не достала, тот не очень, а кое-кто, пригревшись у очага вновь засыпал беспробудным сном.