«Ладно, солдат – ничего, что война,
Главное – жив. Сочтешься.
Плюнь на неё – ну, не знала жена,
Что не убьют, вернешься.
Слезы для старых, а ты молодой:
Всё еще будет, будет.
Ты в лазарете, а значит – живой.
Кто же за жизнь осудит?
И не смотри, что глаза отвожу,
Сам поначалу злился:
Что твоей маме потом расскажу –
Сын недозастрелился?…
Врач что-то врет, о здоровье твердит –
Ты этот бред не слушай:
Ранен без боя – почти что убит,
Если стрелялся в душу…»
Представив себя лежащим на больничной койке после самострела, Вадим дал себе слово не написать Ольге больше не единого письма. «Да и хрен с ней» – много раз повторял потом про себя Ковалев…
– Что случилось, Ковалев? Кто стрелял?
Темно-зеленая косынка была завязана на худой шее командира. Над косынкой тряслась озабоченная голова Бедного, то и дело сплевывавшая в сторону. Недели две назад он бросил курить и вместо этого стал плеваться, как сумасшедший. Острые на язык матросы тут же пошло окрестили его «Концом». Прозвище настолько всем понравилось, что очень быстро было принято на вооружение даже служившими с Бедным офицерами.
– Кто ранил, боец? Ты меня слышишь?
– Да…так точно, слышу. Никто.
– Откуда дырка в спине, твою мать?
– Это гвоздем…Я упал в доме.
– Был там кто-нибудь?
– Никак нет, пусто там. Я побежал по полю, потом снова упал…. Наверное.
– Мудак!
– Виноват, товарищ старший лейтенант.
Спину приятно обнимала тугая повязка. Шурик, он же Саша Корин, сочувствующе подвинул к Вадиму разогретую банку тушенки и пачку галет. Ни хлеба, ни шоколада ему почему-то не предложили. Конец разрешил группе отдых на полтора часа:
– Всем отдыхать. Ковалев – бдить. Толмачев и Воробей! Раскидать Ковалевский рюкзак на двоих, потом отдых. Действуйте. Корин!
– Я!
– Ты видел в доме окровавленный гвоздь?
– Никак нет, товарищ старший лейтенант,… то есть да.… Где?
– В доме, Корин. Ты глухой?
– Никак нет – зрячий.
– Глухой, Корин – это значит с бананами в ушах, а не в глазах. Ты в доме видел гвоздь, на который мог наткнуться Ковалев?
– Никак нет. Я думаю, что он во дворе упал. Во дворе и забор поваленный, и вообще – много чего есть…
– Свободен, Корин… Ковалев! Не расслабляйся там.
– Есть, товарищ старший лейтенант.
Спать хотелось сильно, но покой группы должен был кто-то охранять. Вадиму как раз представилось время для осмысления всего происшедшего, хотя собрать воспоминания во что-то целое и логически оправданное, он так и не смог: «Интересно. Если меня забрали на поляне – значит, и дом проверили (с какой тщательностью проверяют объекты бойцы диверсионной группы спецназа, он, конечно же, знал). Но ведь никто ничего не сказал, бред какой-то. Так был сундук, или нет? Ну, конечно, был. Кто же из пацанов шманал этот дурацкий подвал? Не может того быть, чтобы все спокойно дрыхли, когда там целый ящик золота стоит…. Короче: ни хрена не понимаю!»
Выполнив все, поставленные от имени командования Киевского военного округа, задачи, к тому же практически на «отлично», группа подтянулась к назначенному месту точно в срок. Пятидневный выход, он же часть учений, закончился. Погрузившись в дежурки, все группы роты поехали в расположение части, то есть в учебку. В машине Вадим снова со страхом и отвращением вспомнил то, что видел у дома и в подвале. Думать об этом не хотелось, но отогнать воспоминания было проблематично. Самым же удивительным был факт абсолютного равнодушия товарищей ко всему происшедшему: никто из них почему-то не говорил – ни о сундуке, ни вообще о подвале.
V
По возвращении с выхода, курсантов ждала привычная процедура: чистка и сдача оружия, приведение в порядок аппаратуры и снаряжения, помывка, ужин, вечерняя поверка и…сон. В такие дни командование разрешало отбой на один час раньше. Даже годки, коих в роте было ровно десять на сто двадцать курсантов, в таких случаях особенно не издевались, и по сложившейся в роте традиции разрешали отдыхать.
Годок – это исключительно флотский термин, обозначающий военнослужащего срочной службы, которому по приказу осталось до демобилизации менее полугода. На флоте вообще слишком много жаргона. Больше, чем в армии. Интересно, что привыкаешь к морскому языку очень быстро и уже через месяц-два после призыва знаешь почти все. Достаточно примитивный, и в то же время удивительно емкий язык: матерные выражения в нем практически отсутствуют, а основу составляют вполне благозвучные, иногда даже какие-то ласковые, слова. Кубрик, мостик, баночка, склянка, чумичка.… Свой первый урок военной лингвистики Вадим получил именно от годка, спустя неделю после приезда в киевскую учебку. Во время генеральной уборки курсант мыл пол в спальном помещении роты (на аврале стягивал палубу в кубрике), когда вошел годок и попросил «баночку». Именно некорректное исполнение этой просьбы, явилось для Вадима причиной того, что после службы он еще несколько лет называл баночками любые стулья и табуреты. Естественно, что на жаргоне говорят не только те, кто проходит срочную службу – но и офицеры, мичманы, сверхсрочники. Со временем этот контингент начинает забывать нормальную человеческую речь и, напрочь убив в себе потомка Достоевского, Чехова, Пушкина и Бажова, изъясняется исключительно «по-моремански». От жаргона вообще трудно отвыкать.
Первый раз за все время Вадим не заснул. Закрыв глаза, он погрузился в свое бредовое и пугающее воспоминание:
«На вид девочке было лет шесть-семь. Темные волосы и странная поза – обеими руками она будто закрывалась от Вадима. Но ребенка просто не могло там быть, ведь по карте группа находилась километрах в десяти от Житомира, в глубоком лесу. Со слов товарищей, я был обнаружен минут через двадцать после своего идиотского выстрела из автомата в землю. Пока Костя и Воробей несли меня к базе, Бедный с тремя бойцами шманали место и поляну с лесом вокруг дома еще минут двадцать, но ничьих следов, кроме моих, не заметили. Да и откуда, черт возьми, там взяться ребенку? Но он там был, был. Единственное, что почему-то ускользает из памяти – это произнесенная им фраза… Что-то вроде угрозы, или просьбы. Нет: ни то, ни другое. Он меня звал, и звал по имени. Что? Да какое еще имя?!
Слишком много нестыковок. Возможно, от болевого шока у меня возникли галлюцинации (а ведь именно так и сказал мне Саня, на причале)… что – какой еще причал? Всё, с меня хватит! Хотя, если подумать хорошенько – всё может быть совсем по-другому: в жизни происходит много необъяснимого. Возможно, боль заставила меня испытать что-то сверхъестественное, но тогда…. Нет, я увидел сундук до того, как получил доской по спине, значит… твою мать, почему они не видели денег и золота?»
Сон одолел курсанта Ковалева через пять минут – редкий случай, обычно хватало нескольких секунд. Но ведь и повод был значительный: Вадим вспоминал подробности своей встречи с кем-то или чем-то, несуществующим в общепринятом смысле. А такое, действительно, случается редко.
VI
Увольнение в город разрешено для курсантов только после принятия присяги. К лету девяносто второго Украина уже вышла из состава СССР, но в украинских частях продолжали служить: и русские, и белорусы, и казахи и все, как говорится, кому не лень. Не стоит комментировать все казусы тех лет, их было слишком много. В шутку можно заметить лишь, что Вадим увольнение заслужил по праву: за период с декабря 91 по февраль 92 матрос Ковалев присягнул на верность родине три раза. Первый раз, продуваемый хлестким морозным ветром и прижимая к груди автомат окоченевшей до бесчувствия рукой, он поклялся «не щадя своей крови и самой жизни» служить Советскому Союзу, потом пообещал «захищати незалежну Україну», а через какое-то время Вадима заставили признаться в верности России. Наверное, в то время все государственные новообразования так остро нуждались в верности и защите, что заставляли присягать себе всех и вся, а может – как раз наоборот. Тогда вся «разделенная» на куски страна представляла собой совершенно абсурдную с точки зрения обороны, территорию, где тут и там служили граждане со всего Союза, причем до самой демобилизации, то есть до девяносто третьего. Так и было.