Так почему тогда Дашка потащилась в этот притон с ним?
Почему позвала его?
— Почему она не позвонила мне? — я спрашиваю яростно, поворачиваюсь к Стиву и бесполезный коробок спичек сминаю.
— А должна была? — он лениво приоткрывает один глаз, наблюдает с раздражающей издевательской ухмылкой.
Да, должна.
И нет, не должна.
— Я люблю её.
— Но твоя отличница-то этого не знает, — Степан Германович милостиво кидает мне свою зажигалку, умничает.
И по зубам за эту умность дать ему хочется.
— И к мажору она не вернется.
— Какая деспотичность! — Стива восторгается, и ржет он откровенно нагло. — Молодец, Кирюха. Вовремя, они как раз расстались.
— Что?
— Ничего, — он усмехается снисходительно. — Она поехала с нами. Ты потащил её с собой, и она согласилась. Выбор очевиден, идиот.
Идиот.
Но кто бы говорил…
Девять
Август
Проспект стоит.
Увяз в пробках, и светофор через пять машин от меня бессмысленно сменяет красный свет на зелёный, вспыхивает мимолетно оранжевым, отсчитывает секунды, раз за разом начиная с шестидесяти.
И пешеходы стекаются к краю тротуара.
Множество людей
Таких разных.
Уставшая женщина с огромными пакетами и «деловой костюм» с портфелем и телефоном у уха, что, судя по выражению лица, даже в восьмом часу вечера продолжает работать и на часы раздраженно поглядывает. Гогочущая шумная компания подростков, выплюнутая зданием конечной станции метро, и влюбленная парочка с огромным букетом роз, в который она — офисно-деловая и белокурая — прячет улыбку и смех.
Напоминает лагизу, которой я цветов не дарил.
Даже больничную герань, как Стива Аньке на третьем курсе от большой, светлой, а заодно безумной, не ощипывал. И на свидания, мучительно выбирая лучшую рубашку, я Дашку не приглашал.
Не звал в кино.
Или парк.
Я лишь поставил лагизу перед фактом, что она переезжает ко мне, сказал в ультимативной форме, что жить мы будем вместе.
Точка.
Не вопрос.
«Да» без альтернатив, сомнений и возможных вариантов, ибо даже два дня, что Дашка ночевала у родителей, были невыносимыми, заставляли слоняться из угла в угол, считая минуты до утра и работы. И не сорваться, когда за окном наступал самый тёмный час перед рассветом, к моему личному солнцу было сложнее всего.
Она нужна мне.
Сегодня, завтра, всегда.
В моем доме, который без Дашки за пару ночей перестал казаться домом, стал чужим и пустым, тихим до желания разбить, заполняя эту безумную тишину, хоть что-то. В моей постели, в которой так легко заблудиться одному, потеряться в кошмарах, что пришли бы обязательно, и в них, кошмарах, я бы Дашку потерял.
И обдолбанный урод все же полоснул бы её скальпелем. А я бы не успел ничего сделать, не нашёл бы нужных слов, не сохранил бы чёртово хладнокровие, которое там, в коридоре реанимации, давалось через силу.
Держалось, потому что от моего спокойствия зависела её жизнь. И права на ошибку у меня не было — по-настоящему — именно тогда.
Поэтому смотреть, как скальпель оцарапал кожу и капля крови скатилась на ворот белого халата, удалось равнодушно. Поэтому думать, что на пару сантиметров правее и глубже смертельный удар, получалось отстранённо. Поэтому страх, который при виде Дашки в руках этого урода остановил против всех законов сердце и время, отступил.
Исчез.
И остался холодный расчёт.
Собранность.
Связанные слова для разговора и убеждений, для поиска выхода и нордического спокойствия, когда Стива — гордо нывший всё утро, что его опять зовут к нам консультировать, а посему ко мне он заглянет — бесшумно появился в поле зрения.
Ударил.
И лагизу, теряющую сознание, я подхватить успел. Отвёз, давя собственный эгоизм, к родителям, которым Дашка была тогда нужнее, но она приехала сама, позвонила в дверь, когда я уже брал ключи с тумбочки, чтоб ехать к ней.
Навязываться столь невовремя.
Объясняться с её отцом.
Который приехал с Дашкой и который, когда она уснула в гостиной, на серьёзный разговор вызвал, потребовал объяснений и дальнейших планов.
Рассказал сам.
Добавил недостающие пазлы в картину Дашкиной жизни, о которой сама лагиза говорила неохотно.
Совсем мало, как оказалось.
И достаточно, чтобы понять Владлена Дмитриевича в желании защитить приемную дочь, которую он слишком давно считает родной, и в его спокойном обещании убить меня, если Дашке будет плохо.
Не будет.
Я сделаю для этого всё.
И про суд, который уже завтра, она никогда не узнает. И в последний вечер, в который не хватает самоуверенности для уверенности в оправдательном приговоре, я подарю лагизе цветы и приглашу на свидание.
Выберу самый огромный и красивый букет не роз — потому что розы кажутся банальными — в цветочном павильоне у конечной станции метро, куда я выскочил из увязшей в пробке машины и побежал, боясь, что могу не успеть.
Купить.
Подарить.
Пригласить, протягивая букет из эустом.
— Я ведь тебе ни разу не дарил, и первого свидания у нас не было.
— Сейчас зовешь? — Дашка, выбежавшая уже привычно встречать, замирает, подходит медленно и словно нерешительно.
Смотрит, и цветы, чтобы наклониться и вдохнуть их запах, она берет осторожно. Закусывает нижнюю губу, прячет солнечную улыбку в светлые бутоны, прижимает неловко к себе огромный букет.
И её глаза сверкают.
Доказывают, что так правильно. И волнение — глупое и смешное — все равно появляется, когда я интересуюсь, спрашиваю насмешливо:
— А пойдешь?
— Куда?
Гулять.
Просто так, без цели.
По вечернему городу, что горит неоновыми огнями, несёт величественно в опустившейся ночи тёмные воды реки, и освещенная цепью фонарей набережная ведет к самой воде и лодочной станции, к которой приходится спускаться по гигантским ступеням, что дают оправдание подхватить Дашку на руки.
— Я бы спустилась сама!
— Тут высоко, пришлось бы прыгать. Растяжение, вывих и полночи в больнице, — я перечисляю скучным тоном, не отпускаю её и тонкую талию, когда она пытается вырваться, сжимаю лишь крепче. — Дарья Владимировна, подумайте о последствиях.
— А вы о приличиях, Кирилл Александрович, — она насмешливо фыркает.
И её лицо с расширенными глазами и пылающими щеками оказывается слишком близко, и об упомянутых приличиях, что целоваться в людных местах не рекомендуют, первой забывает как раз Дашка.
Запускает пальцы мне в волосы, прижимается всем телом. И смеётся, отстраняясь и запрокидывая голову, она счастливо, когда над нами грохочет фейерверк, что прорезает разноцветными брызгами чёрное небо и отражается в бликах воды.
— Всегда с тобой, — лагиза сообщает тихо, поясняет, утыкаясь своим лбом в мой. — Ты спрашивал на небоскребе, что я загадала.
Загадала.
И оно, желание, сбудется.
Меня не посадят.
Даже если на летающие самолеты желания не загадывают.
Десять
Январь
Полтора года спустя
Два билета в неизвестность.
На самый край света.
И Дашка смотрит на меня удивлённо, недоверчиво. И написанное на её лице изумление медленно сменяется восхищением, что стирает усталость от почти суток полёта и четырёх выматывающих пересадок.
— Кирилл, ты сошёл с ума… — она выговаривает едва слышно.
Смеётся и плачет.
Кидается мне на шею.
И её восторг окупает всё, вызывает смех, что разлетается по похожему на охотничий домик зданию аэропорта. И лагизу я ловлю привычно, прижимаю к себе, чтобы приподнять и прокружить на месте.
Урвать поцелуй между словами её вопроса:
— Куда ты меня привез?
— На край света, — я улыбаюсь.
А моя жена уже толкает стеклянные двери, выбегает на улицу, прыгает, не обращая внимания на смотрящих снисходительно таксистов. Она смеётся и кружится, раскинув руки и запрокинув голову. Пытается увидеть всё и сразу, охватить необъятное, поверить в реальность и словно рисованные горы с белоснежными шапками.