Литмир - Электронная Библиотека

– Когда я уехал зарабатывать деньги, я остался один. Точнее, нет – не один, конечно. Вскладчину снимали с ребятами из Кабарды квартиру. Без жены я остался. Без женщины, если быть беспристрастным. Мне нужна была женщина. Я хотел секса. Очень нужен был. Я стал чаще прибегать к мастурбации, чтобы хоть как-то сосредотачиваться на работе, на молитве. Но надолго этого не хватало. Через несколько часов всё повторялось снова. Иногда отпускало на день-два, но потом опять. Я лез на стену в буквальном смысле этого слова! И что, ты думаешь, я делал каждый раз, когда напряжение отпускало?

– Шёл в ванную, совершал полное омовение и вставал на тауба-намаз.

– Точно. Я приносил покаяние своему богу. При этом стал замечать, что моё намерение не возвращаться к этому греху с каждым разом слабеет. Иногда мне приходилось переделывать тауба-намаз по три, четыре раза, – ведь Аллах не принимает покаяние, которое совершено без искреннего намерения не возвращаться к запретному снова. И я искал этого намерения. Я по долгу сидел перед молитвой, копаясь в глубинах своей души. В те часы я спрашивал себя: искренне ли я сожалею о том, что увидел обнажённую женщину и возжелал её? Твердо ли моё намерение не повторять это снова? Понимаю ли я, что совершил зина́?

– Зина́?

– Прелюбодеяние. Измена, Данил!

– Иса, сын Марии: «А я говорю вам: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». Разделяешь?

– Конечно. Как можно спокойно просить о чём-то Аллаха, приносить ему свои молитвы и посты, заведомо зная, что ты ослушался и не покаялся? Я – не мог. Чтобы тебе было понятнее, скажу на твоём языке: это так же, как если бы ты игнорировал просьбу дорогого тебе человека, не удовлетворяя его нужд, но распространяясь с ним о вещах посторонних. Как бы игнорировал его.

– И что?

– А то, что однажды я не нашёл в своём сердце такого намерения. Тогда я с абсолютной ясностью понял: вернусь. То есть, даже если у меня сейчас и получится искренне раскаяться перед Аллахом, убедив себя в том, что я никогда не повторю этого, то в дальнейшем это всё равно случится. Завтра, или через неделю, – какая разница!? А тут, как ты уже понял, и скрывался тот паралогизм, который меня сначала изумил, а затем и шокировал. Больше я не раскаивался. Потому что обманывать самого себя почти невозможно.

– И ты решил, что правильнее бросить всё?

– Примерно так и решил. Я подумал, какой смысл во всей моей религии, если я даже не в силах раскаяться в самом что ни на есть понятном грехе, твою мать!? Вот это и подкосило.

– Такое впечатление, что ты всю жизнь только и делал, что дрочил и искал бога.

– Тогда, в мае, у меня внутри образовалась такая дыра, что я ещё не скоро отошёл от последствий. О том, что внутри зияет бездна, я понял не сразу. Со временем. Через несколько месяцев, наверное, после того полуденного намаза. Во-первых, должно было пройти какое-то время, чтобы психика перестроилась. До того же момента внутри жил страх. Когда страх ушёл, меня начало засасывать. Когда я понял, что это такое и откуда, стало жутко: появились суицидальные настроения. Я просто перестал понимать, кто я и как жить дальше. Тогда я открыл бутылку и заглушил эту сосущую боль. Через полгода я плотно сидел на крючке – вливал в эту дыру одну за другой, но ей не было меры. Одним вечером я понял, что уже не думаю о стержне, о потерях, неудачах и всяком смысле жизни.

– Ты признался себе сам? Ты понимал, что летишь в пропасть?

– Конечно. Я всегда умел оставаться честным с самим собою. Порою мне даже казалось, что у меня какая-то извращённая форма эксгибиционизма: говорить о своих пороках вслух. Обнажать их перед другими людьми. А уж перед самим собою – в первую очередь.

– Первый шаг к выздоровлению – признать болезнь. Ты сказал об этом кому-нибудь?

– Да. Бывшей.

– Сколько к тому времени прошло с момента твоего последнего намаза?

– Два года. Уже снова наступила весна. Я любил сидеть на балконе без одежды и загорать. Солнце светило прямо на нашу сторону. Вставать было лень, и я попросил её принеси мне выпить. Потом, когда проглотил свою порцию, я подумал, глядя на неё прямо сквозь стакан, и сказал, что у меня проблемы с алкоголем.

– И что она?

– Она сказала, что это нормально. Я знал, о чём она, но не согласился тогда.

– А – о чём она?

– Ну… типа, выпить, нет-нет, время от времени или вечером после работы – это нормально. Но я-то знал, что пить так, как другие, я не могу. Если я и буду пить, то не прекращая. Как мой дед, например, я пить не смог бы. Ещё через какое-то время я поймал себя на мысли, что вообще не думаю ни о чём, кроме бутылки. Она стала нужна мне каждый день, потому что без неё меня уже ничего не радовало. Самое страшное, что – с утра. Многого стоило, чтобы дожить до вечера. Бутылка стала моим стержнем. И если раньше я, скажем, просто выпивал двести граммов, триста, и пребывал навеселе, то последние три месяца я стал пить, пока не свалюсь.

– И тогда ты вскрыл себе вены?

– И тогда я вскрыл себе вены.

Маленькая страна

В программу пятых классов общеобразовательной школы, в которой я учился с переменным успехом, входил такой предмет, как музыка. Он так и назывался. Всегда последний или предпоследний в череде уроков учебного дня. Мы всем классом оттуда просто сваливали. Не то, чтобы бунт, там, или ещё что, – нет: учитель на урок просто не являлся. Вместо него заглядывал завуч; обращался к нам, де, такая-то – такая-то приболела, ребят, посидите тихо, а после звонка идите на следующий урок. Мы дружно соглашались и, так как следующего урока государство в программе для нас не запланировало, собирали свои манатки и организовано вываливали во внутренний двор школы (через запасной выход, разумеется) и дальше через огороды близлежащих домов – кто-куда.

Бамут.

Раз десять в том учебном году учитель музыки на урок всё-таки явился. Из них раз семь он говорил в начале занятия: «Ребят, посидите тихо, я сейчас вернусь» и не возвращался. Раза три мы всё же отсидели полный урок музыки в его присутствие, – от звонка до звонка – два из которых занимались своими делами (ребят, посидите тихо, готовьте уроки на завтра – мне нужно кой над чем поработать; не шумите). И мы сидели тихо.

Самашки.

И только однажды мы услышали, как молоточки пианино ударяют струны, – Ирина Васильевна (так звали учителя музыки) играла на рояле, мы – пели. После у меня осталось смутное ощущение стыда, необъяснимого позора, будто я принял участие в вакханалии или (хуже того) оргии. Тогда я этого не понимал, конечно – просто хотелось вернуться домой и вымыться с мылом.

На майские было тихо.

Раньше, наверное, она была очень красивой и стройной женщиной, а потом что-то пошло не так. К описываемому уроку музыки, состоявшемуся в последний учебный день 1994-1995 учебного года в школе №1 им. Петра Стратийчука, она уже представляла собою одинокую, без перспектив, с осунувшимся и пропитым лицом женщину, получавшую за свои часы в школе сущие копейки. Во взгляде сквозили нотки глубочайшего разочарования в жизни и неподдельная боль от рухнувших надежд.

Чуьйри-Эвла.

Баба была с диктаторскими замашками. Она никогда не улыбалась, а её голос звучал металлом. И вот она открывает крышку пианино! Да мы все застыли, ожидая чуть ли не чуда. Ни Баха, ни Чайку, ни Вагнера мы не знали и знать не могли – мы просто радовались грядущему, неизведанному. Нам было интересно! Вот, она раздаёт нам листочки с текстом и даёт пять минут. Наизусть. Вот, она открывает крышку пианино. К тому моменту каждый из нас уже принял для себя, что этот день – особенный. Нам вдруг стал не нужен запасной выход.

Ведено.

Мы всматриваемся в текст. Фортепьяно наполняет класс фальшивыми аккордами. Хорошо помню, как во время игры Ирина Васильевна с остервенением давит на педали внизу инструмента. Словом, после короткого вступления она рубит как-то заранее поднятой рукой воздух и одновременно с этим кивает головой – точнее, резко опускает её к груди, – так, что становится виден её затылок. И мы дружно запеваем, подглядывая в шпаргалки:

15
{"b":"695336","o":1}