Русские (почти семейные) связи:
–Хэлло, хэлло! Кукла, это ты? Ты что, спишь? А? Нет? А что у тебя голос такой? А? Что? Не слышу! Бля… Держи трубку ближе ко рту. Говорят, тебя видели в супермаркете с каким-то ирландцем… Да нет, не думаю, чтоб ошиблись. А что ты думаешь о Билле? Как «о каком», да о Клинтоне, о каком же ещё, держи трубку ближе ко рту. Ну не дура ли эта баба, как её… А? Дженифер! Ой, да кому я говорю! Чувствую, с моей, бль, добротой. А? Короче…
Звонила Марианна, зовёт убрать квартиру в субботу. Ей это доставляет удовольствие: как же, я убираю, и я работаю на неё. Потом можно будет обронить в разговоре светском: «Тут мне делает уборку одна… артистка.»
Как хочется отказаться. (Но…)
А назойливый ветер убил-таки кого-то в Upper West Side*. Диктор объясняет, почему был такой ветер. Вчера он тоже объяснял, и так же мог объяснить трёхлетний ребёнок: встретились два ветра и пошли по одному пути-каналу, очень узкому…
Повествуя о ветрах в канале, о погоде и вообще, он этот Weather Man** широко разевает рот – как же, не пропадать таким прекрасным зубам, вернее, столь дорогому дантисту! И при этом сладко щурится. У меня такое подозрение, что американские дикторы, телеведущие и журналисты дали своего рода клятву «Гипокрита» (hypocrite, лицемер): сообщив о чьём-либо несчастье, потере ли, смерти, тотчас оскалиться в улыбке и сладко сощурить глаза.
Пора. К зеркалу, завершить косметические приготовления… Вдруг – за окном песня–музыка на безумной громкости: некий сеньор
_________________
*Верхняя Западная Сторона
**погодный мужчина, т.е. метеоролог
резко затормозил (так полагаю, на красный свет) свой комбайн: сверху магнитофон, внизу автомобиль, и оглашает окрестности Верхнего Манхэттена требованиями (по-испански) прийти в его объятия. Жившим в Верхнем Манхэттене, а именно в Вашингтон Хайтс, как не понять мучения-искушения Одиссея, внемлющего сиренам! Но, однако, не выходить же к нему с одним лишь накрашенным глазом! Представилось: там, внизу, выстроилась очередь. Я выглядываю в окно и, прикрывая ненакрашенный глаз рукою, спрашиваю: «Кто крайний?» Задержали бы его… Арестовали б. Но вот, видно, дали зелёный свет, уехал. Знаю: вернётся.
Зеркало: «Это – лицо, которого наполовину коснулась косметика.»
Лицо, обращённое к зеркалу: «А теперь – всё. И пора на подиум. Выбора нет.Что я могу ещё?»
Зеркало: «Делать уборки.»
Лицо, обращённое к зеркалу: «Как хорошо бы было научиться всем самим убирать за собой…»
Трэйн (train, поезд). Ноктюрн. Выбрала место поуютней и поуединённей. На следующей остановке вошла и устроилась напротив семейка: Он, Она и спящий в коляске Ребёнок. Он лёг на скамейку, положил голову Ей на колени. Она принялась давить Ему прыщи на лбу, а надавившись, заиграла на Его голове как на барабане, отбивая цепкими ладонями ритм-такт – я слышу, ритм захватывает: «Ти-ни-да! Ти-ни-даа!»
(«А если бы молоточком?») Что ж, придётся уйти в другой конец вагона. Слишком всё это персонально, интимно. Как ноктюрн, исполняемый кем-то и для единственного кого-то, с поглядыванием вверх, в глаза любимого (-ой) и мимикой воздушного поцелуя. Согласитесь, не очень комфортно постороннему, лишнему, каковой я себя почувствовала и переместилась, переселилась. Теперь можно закрыть глаза и под лёгкий, от (у-) далённый ритм «Ти-ни-даа» увидеть короткий дорожный сон: Сад с малиной. Качели во дворе…
Моя остановка.
Вечером работала, то есть позировала в классе. Девушка, повязанная косынкой как комсомолка какого-нибудь двадцать пятого-шестого-седьмого года, из-под косынки – серые, коротко и ровно постриженные кудряшки – делала «подмалёвку» на холсте большущей кистью и, почему-то, густо-зелёной краской.
Учитель молча сидел в углу на стуле, ел что-то, откусывая и заглатывая, минуя процесс пережёвывания, потом кладя-ставя «это» на пол, на постеленный кусок бумаги, чтобы запить кофе из бумажного же стаканчика. Обычная сцена для этой нашей Художественной Лиги. Да, пожалуй, и для всего Нью-Йорка. Рядом очкастая дева библиотечного вида, повернувшись лицом к публике, чихала по-псиному: «Ав, ав, ав!» – разбрызгивая слюну. Подумалось: тут нужен «Манюал» (Manual), руководство-пособие: как чихать, то есть прикрывая нос, рот и пр. рукой; как есть и обходиться без облизывания пальцев… Аппендикс: как пользоваться кисточками, вообще их назначение; немножко о холсте, о цвете, о тенях и т.д. и т.д.
Путь домой (Что есть живое?) Наконец-то пришёл – скрипучий, грязный, поздний поезд-трэйн. Пришёл и взял на борт. Поезд… Впрочем, всё равно какой.
Приходилось ли вам видеть городской полёт пластикового мешка? Мне – о да, приходилось. Мне приходилось быть свидетелем того, как разорванное, продырявленное чумазое существо неорганического происхождения, появившись откуда-то из-за угла, из-за поворота, а то ещё вдруг взмыв с заплёванного асфальта, летело рывками по улице; парило над трассой со снующими автомобилями; мчалось вдоль стен домов, заглядывая в минуемые окна; внезапно приземлялось у ног прохожего, ставя его – столь же внезапно – перед выбором: №1 – обойти машинально, по выработанному рефлексу самосохранения; №2 – споткнуться, автоматически безумно-бездумно выругавшись: «Shit», «F…k», и потом злобно и так же автоматически обернуться на прощание; или ещё, №3 – подцепить приземлившийся объект и волочить за собой на одной ноге, уныло между тем обгладывая с кочана остывшую кукурузу…
Итак, дорога домой. Трэйн… Впрочем, всё равно какой. И даже всё равно куда. Тот, который, наконец, пришёл. В нем люди-пассажиры – мертвецы. Что с того, что шевелятся, выходят каждый на своей остановке, наступая при этом мне на ноги и желая – не мне, а друг другу – доброй ночи (доброго дня). Кто-то кому-то обещал позвонить и вряд ли позвонит. В углу китаянка либо кореянка, либо ещё какая раскрепощённая женщина Востока зевает не прикрывая рта, видны металлические коронки. Но ведь глаза её закрыты, и таким образом, никто её не видит… А вот мужчина с подрисованными бровями – сухой как жук. Вдруг вижу: по полу движется пушинка. Как движется! Красиво, весело, беззаботно. Она кажется единственно живой, одушевлённой среди них… «Соmе on, соmе оn, Ветсу, be сагеfull tonight!» – «Пошла, пошла Бэтси, будь осторожна этой ночью!»
Но поздно. Исчезла в пасти металлических коронок. Аминь.
Выйдя из поезда и шествуя по загаженному туннелю к выходу, продолжаю думать-вспоминать: «Значит, любой кусок материи бывает послушен (как и бывает непослушен) духам движения…»
И: «…А если так движется, не значит ли, что живёт?»
***
– Алё, алё. Кукла, ты дома? Сними трубку! Хэлло! Жезус! (расстроенно). Ну, я позвоню потом.
Мессаж (сообщение) от Марианны.
За окном – собачий вой-лай. В окне напротив тускло мерцает звёздочка сигареты вечнокурящего там старого грека.
Я дома. В четырёх стенах арендованного одиночества.
Я – это кусочек тела, который страдает, и боится.
Нужно просто заснуть и спать. Спать, спать…
Приснится дочь, маленькая, лет четырёх.
Я буду сидеть на берегу дальневосточной речонки по имени Бурлит, наблюдая за её бурлением-течением. Речушка эта, позже затопленная, как я слышала, вместе с деревней Надаровкой и вместе с прилегающими к Надаровке деревнями, впадала в Бикин, ещё более бурную речку, впадающую в свой черёд в Уссури и в Амур, которые впадают (или «впадали»? Может быть, они тоже ныне затоплены) друг в друга…
…Она пришла, измученный ребёнок. Стала укладываться на траве поспать, а головкой – мне на колени, но как-то получалось, что была она головой вниз, вот так; я пыталась повернуть её, и даже пересесть самой; дала, то есть предложила ей подушечку под голову; она сказала: «Нет», и я проснулась.
Она не любит высоких изголовий.