Но она все равно скрывала.
Мама обогнала меня, видимо, не хотела продолжать разговор. Она всегда смотрелась тонкой, но в ее худобе не было субтильности, ее мышцы крепко скрепляли косточки, фигура выглядела подтянутой и рельефной без вмешательства жирка. Теперь казалось, что сила ее мышц тает, она стала хрупкой и слабой, как многие другие красивые женщины. Лужицы и гусеницы будто искореняли из нее индивидуальность, и она терялась среди прочих, сделавших такие вещи со своим телом практически по собственной воле. Тем не менее это не убивало ее, а лишь притушивало. Поэтому когда вдали показался наш дом, мама остановилась и сказала:
– Кто быстрее до подъезда?
Пока мама была в больнице, я отчего-то жил у тети Иры. Я не мог понять, почему бы бабе Тасе снова просто бы не приехать в нашу комнату. Она все равно сидела на пенсии, и делать ей было нечего. Однажды я даже спросил об этом у тети Иры.
– А действительно… – задумчиво протянула она.
Жить у нее было тягостно, у тети Иры росли две дочери, шести и восьми лет. Они были младше и совершенно меня не интересовали. К сожалению, они не разделяли мою позицию и везде таскались за мной хвостиком. Иногда, чтобы занять себя и их, я рассказывал им свои истории, в которых не говорилось ни слова правды. Но они были слишком маленькими, чтобы это понять, поэтому даже поверили, будто я однажды откусил змее голову. Тетя Ира мне не открывала завесу маминой тайны, хотя я выпрашивал по-всякому.
Возраст мне тоже не позволял делать многое. Например, навестить маму в отделении. Когда я катался на велосипеде один, я доезжал до больницы и ездил вокруг территории, думая, а вдруг случится чудо и маму выпустят погулять именно в этот момент. Я не дежурил там день и ночь, у меня имелись и свои дела, просто если уж я куда-то ехал, то туда.
Мама вернулась из больницы, когда я был в школе. Придя домой, я обнаружил на столе записку, в которой она звала меня вечером на каток. Якобы в это время там никого нет, весь лед будет наш. Я знал это и без того, даже если бы на катке занимались другие люди, весь лед все равно был бы нашим. Когда мы приходили на детскую площадку, она вся становилась наша, как и магазины, автобусы и даже чужие квартиры. Мы с мамой умели замыкаться в собственном мирке и не обращать внимания на окружающую обстановку.
Я добежал до стадиона, когда мама уже шнуровала коньки. Хотя она и выглядела болезной, но не больше, чем до больницы. Может быть, в своей спортивной форме на любимом льду она казалась даже чуточку здоровее. Я думал, мне тоже придется кататься, но она не предложила мне выйти на лед.
– Обследовала руку? Вылечила?
– Вруби-ка музыку. Там должна лежать кассета «Led Zeppelin».
Несколько песен мама разогревалась, ездила по льду, разминала шею и руки, словно готовилась к бою. Движения у нее стали более резкими, нервными, будто ей приходилось преодолевать какое-то сопротивление, и от разгона инерция периодически уносила ее вперед. Несколько раз мама спотыкалась, резала лед коньками, а один раз даже упала, но тут же поднялась, будто бы продолжала выступление, хотя движения ее были разрозненными и не складывались в общий танец. Мне хотелось сказать, что она устала, что нельзя танцевать после больницы, но отчего-то я понял, что это бы обидело ее. Она же уже была взрослая, в тридцать лет она должна знать, как это правильно.
– Гришка, найди «Babe I'm Gonna Leave You», – у мамы был ужасный русский акцент, она даже не старалась, – Мы с девчонками начинали ставить танец под эту песню, они бы просто всех порвали. Сейчас это смешно, что под эту песню, да?
Я не понимал, почему это смешно, поэтому даже не кивнул ей в ответ. Тревога нарастала будто бы не изнутри, а окружала меня снаружи, забирала мой воздух, и мне становилось душно в пустом ледяном стадионе. Я молча домотал до нужной песни и снова прижался к бортику.
Заиграла музыка, и мама собралась, выпрямила спину, вздернула подбородок и плавно поплыла по льду. Ее движения были стремительными в начале, но почти всегда заканчивались воскообразно протяжно. Она вскидывала руки с силой, будто бы собиралась что-то поймать, а опускала так, словно это что-то оказалось полупрозрачным маленьким перышком, медленно парящим вниз, за которое не так легко ухватиться. Мама выпрыгивала, крутилась в воздухе, будто заводная, и я знал, что назвать лутцом, а что акселем. Прыжки шли друг за другом, она не давала себе передохнуть, и каждый раз, когда она приземлялась одной ногой на лед, мое сердце вставало на месте. Под конец песни мама долго крутилась волчком, вытянув свободную ногу вперед и прижавшись к ней лбом, как птица прячет голову в крыльях. Остановив вращение, она впервые за весь танец оступилась. Казалось, что если она выполняла такие прыжки, она не могла упасть на ровном месте.
Мама подъехала к бортику и прижалась к нему с другой стороны.
– У меня рак, – сказала она.
Это мама правда сообщила мне, что умрет? Это жутко, это смертельно, я это знал и в одиннадцать, это заболевание уже стало страшилкой. Я смотрел на маму и не знал, что сказать. У нее тоже не было слов, губы ее болезненно сжались, и она качала головой. Я думал, что если скажу что-то не так, она расплачется, хотя сейчас глаза, несмотря на все несчастье в них, казались сухими.
Но я все-таки сказал не так.
– И ты умрешь?
И мама все-таки заплакала, по ее щекам на ветровку стекали крупные слезы.
– Нет, нет, не умру. Нужно чуть-чуть собрать денег, и мне сделают операцию и вырежут опухоль. Она, правда, большая будет, много отрежут, грудь и вокруг ткани, но после нее все станет хорошо.
То, что маму порежут на кусочки, не было хорошо, и я тоже заплакал, смотря на ее слезы.
После этого я возненавидел свой велосипед, если бы мама не купила его мне, у нее осталось бы больше денег. Я все говорил, давай его продадим, и кассеты мои продадим, и мои кроссовки, и пластиковых животных, и даже мою кровать, но мама в ответ качала головой.
– Я же хочу, чтобы ты у меня был самым быстрым, так что не выпендривайся.
А я был готов и себя по кусочкам продать, чтобы кусочков мамы оставили побольше. Я спрашивал всех своих друзей, не хотят ли они купить мой велосипед, но ни у кого из них не хватало денег даже на звоночек. И у их взрослых в основном не находилось средств на него, да они и не заинтересовывались. Мне удалось продать только несколько наклеек и мяч, это было стыдно, и мама приняла мои деньги не потому, что они бы ей сделали погоду, а лишь только бы не обидеть меня. Парочку раз я помогал одному дядьке из соседнего двора чинить машину, но я ничего особенно не умел, поэтому за то, что я подавал ему инструменты, он заплатил мне не больше, чем вышла моя выручка от наклеек.
После того танца мама больше не поднималась, с каждым часом она сникала все больше. Она перестала ходить на работу, хотя целыми днями где-то пропадала. А возвращалась домой усталая, слушала музыку и рассказывала мне истории из своего детства. Раньше она не была такой сентиментальной, но через пару недель я уже знал по именам не только ее одноклассников, но и всех ее любимых дворовых собак, которых она подкармливала.
Однажды мама покрасила свои светлые русые волосы, передавшиеся мне, в яркий рыжий цвет.
– Зачем? – только и спросил я. Когда она сушила голову полотенцем, на котором оставались рыжие разводы.
– С пятнадцати лет хотела, но все откладывала. Думала, поседею, точно буду краситься. Круто, а?
Но она не поседела. Передо мной сидела незнакомая женщина с исхудавшим лицом, тусклыми глазами и с кричащими неестественными волосами.
Одним вечером мама объявила мне, что на следующее утро поедет в больницу. Я так и не понял, собрала ли она деньги или подошла ее очередь, но в любом случае мама подавала это событие как свою победу. Она улыбалась, и мне казалось, что даже ее зубы потускнели. Мне не удавалось воспринимать это как хорошую новость – завтра маму положат резать. А это значило что? Что так она не умрет? У меня не получалось произнести это как утверждение, хотя мама говорила без вопросительных интонаций. Мне казалось, что мама на самом деле тоже не может обрадоваться тому, что завтра ей отрежут грудь и мягкие ткани вокруг нее, чтобы что-то там не случилось. Я не знал, что это за ткани, может быть, мягкими они были потому, что не были жесткими, не были костями. Иногда я представлял, что их просто вырежут большими ножницами, оставив на маме квадратную дырку, но все не мог понять, какого она должна быть размера. Может, как ее грудь, а может, углы будут заходить на шею, живот и даже руки. А иногда у меня появлялась совершенно дурацкая и страшная фантазия, что раз эти ткани такие мягкие, хирург возьмет валик и будет вертеть его в ране, вытягивая одну мягкую ткань за другой, как мороженое.