Литмир - Электронная Библиотека

За каждой койкой в реанимации должна быть закреплена медсестра. Если это правило не соблюдено, хирурги вынуждены отменять операцию.

В то утро я встретил в отделении много медсестер с незнакомыми мне лицами, и они тоже не узнавали меня. Это говорило о том, что в ночную смену дежурил в основном персонал из агентства. Двое из трех пациентов, прооперированных мной вчера, могли покинуть отделение, если бы в палатах появились свободные койки. До этого они были вынуждены томиться в пугающем отделении интенсивной терапии, которое никогда не спало. Стоимость пребывания там превышала £1000 в день. Иногда мы выписывали пациентов прямо оттуда, если палаты были хронически переполнены пожилыми и малообеспеченными.

Раньше дела обстояли иначе. Когда мы боролись за создание отделения, всего три хирурга выполняли 1500 операций на сердце в год, и мы распределяли операции внутри грудной полости между собой. Сегодня при тех же скромных условиях пять хирургов оперируют в два раза меньше пациентов, в то время как еще три хирурга оперируют легкие. Такова цена прогресса: в два раза больше хирургов стали выполнять гораздо меньший объем работы в условиях распада инфраструктуры. Но что поделаешь. Как раз на той неделе, когда происходили описанные события, больничная делегация пыталась привлечь на работу медсестер с Филиппин, так что ситуация должна была измениться к лучшему.

Восемь часов. Мой утренний оптимизм уже начал рассеиваться. Я оставил какофонию систем жизнеобеспечения, пульсацию насосов, шипение аппаратов искусственной вентиляции легких и визг сигналов тревоги. Я слышал, как плакали родственники пациентов, которые надеялись, что койки могут в скором времени освободиться. Первая операция была запланирована на 8:30, и я надеялся, что ребенок уже находится под анестезией. Я всегда старался не смотреть, как родители расстаются со своими детьми у дверей операционной. Мне было тяжело даже тогда, когда моему сыну удаляли миндалины. Операции на сердце были на порядок сложнее. Когда я говорил родителям, что у их ребенка 95-процентный шанс на выживание, они могли думать лишь о 5-процентном риске смерти. Статистика не имеет никакого значения, если ваш ребенок умирает. Поэтому я говорил им то, что они хотели услышать, и надеялся, что все так и будет.

Однако анестезиологический кабинет оказался пуст. Анестезиолог сидел в кафетерии и завтракал.

«Вы уже закончили?» – спросил я спокойно.

Он покачал головой. Нам пришлось ждать обхода в педиатрическом отделении интенсивной терапии, чтобы узнать, выделят ли для девочки койку. Если бы свободной койки не оказалось, операцию пришлось бы отменить в третий раз. Этого нельзя было допустить, но обход еще даже не начинался. В 8:30 он стартовал в другом конце коридора, и я сразу направился туда. Хотя мое давление постепенно поднималось, я все равно старался оставаться вежливым. Персоналу приходилось заботиться о множестве тяжелобольных детей, и моя маленькая пациентка была лишь еще одним именем в списке, за которым следовали слова «атриовентрикулярный канал». У нее отсутствовала вся центральная часть сердца, а легкие были затоплены кровью. Ее шансы на жизнь с каждым днем уменьшались.

Прогресс в медицине привел к тому, что в два раза больше хирургов стали выполнять гораздо меньший объем работы, чем раньше.

Я любил детское отделение интенсивной терапии. Этот маленький блок стал моим убежищем, где я прятался от остальной части больницы. Там жизнь и мои собственные проблемы всегда оставались в стороне. Только особые люди могли переносить страдания, которые царили в этом месте. Медсестрам нравилось работать с пациентами, которым я делал операции на сердце, потому что большинство из них выздоравливало. Это приносило им приятное облегчение, ведь они постоянно сталкивались с ужасами детского рака, септицемии и автомобильных аварий. Там происходили худшие вещи в мире, но все работники возвращались на следующий день, чтобы начать сначала.

На каждой кровати лежало маленькое тельце, а вокруг стояли взволнованные родственники. Мои глаза остановились на паре гангренозных рук. Они принадлежали ребенку с менингококковым менингитом, за которым я наблюдал в течение нескольких недель. Его мама уже знала меня достаточно хорошо; она видела, как мои пациенты приходят и уходят вместе со своими счастливыми родителями. Я всегда спрашивал у нее, как дела, а она всегда улыбалась в ответ. В тот день почерневшие мумифицированные конечности собирались ампутировать. Эти ручки и пальчики уже было не спасти. Они бы просто отпали.

Когда я говорил родителям, что у их ребенка 95 %-ный шанс на выживание, они могли думать лишь о 5 %-ном риске смерти.

Я спросил, не освободится ли койка к обеду, чтобы мы могли забрать ребенка в операционную. Медсестра очень не хотела меня подводить. Одна из сестер, работавших в дневную смену, уже находилась в радиологическом отделении с ребенком с черепно-мозговой травмой, которого по пути в школу сбила машина. Если бы травма оказалась столь тяжелой, как и предполагалось, систему жизнеобеспечения пришлось бы отключить, и тогда моя пациентка смогла бы отправиться в операционную. Я поинтересовался, шла ли речь о донорстве органов.

«Вам нужна койка или нет? – ответила она. – Такие разговоры можно до завтра вести».

Чтобы успокоиться, я съел сэндвич с беконом, а затем вышел из больницы в своем хирургическом костюме и пошел сквозь толпы людей, которые шли на работу к девяти. Это были обычные люди, которым не приходилось ломать грудные клетки, останавливать сердца или сообщать отчаявшимся родителям плохие новости вроде: «Операцию вашего ребенка снова пришлось отменить». Теперь передо мной возникла дилемма: стоило ли мне отказаться от маленькой девочки и послать за VIP-пациенткой, чтобы прооперировать ее митральный клапан? Та дама не голодала достаточно долго и не прошла медикаментозную подготовку, но после ее операции я хотя бы мог поехать в Кембридж и увидеться с дочерью, не беспокоясь о том, что покинул только что прооперированного младенца. Или ради родителей девочки мне все же стоило держаться за возможность получить койку?

Отвернувшись от пустых лиц и забыв о молчаливом принятии собственной беспомощности, я направился в радиологическое отделение. Специалисты, работавшие на компьютерном томографе, знали меня достаточно хорошо и испытали облегчение, поняв, что я не пытаюсь занять следующее окно в их расписании. Изображения поврежденного мозга ребенка слой за слоем появлялись на мониторе. Череп был разбит, как верхушка вареного яйца. В местах нахождения прозрачных озер спинномозговой жидкости образовались пустоты. Нейрохирург и врачи отделения интенсивной терапии в смятении качали головой. Операция ничего бы не решила. Кора головного мозга представляла собой кашу, а мозговой ствол выпячивался в основание черепа. Я был рад, что не вижу это несчастное сломанное тельце, спрятанное внутри томографа. Еще недавно эта девочка радостно направлялась в свою деревенскую школу, а сейчас парила между небом и землей. Ее мозг был уже мертв, поэтому я получил койку в отделении интенсивной терапии. То, что принесло облегчение одним родителям, стало безутешным горем для других.

Уверенным шагом вернувшись в операционный блок, я попросил сразу же послать за первой пациенткой. Медсестра-анестезист из агентства понятия не имела, кто я. Она восприняла мои слова в штыки и сказала, что они еще не знают, найдется ли свободная койка.

Хотя это было для меня нехарактерно, я потерял терпение и закричал на эту незнакомую мне женщину: «Я говорю вам, что чертова койка нашлась! А теперь займитесь подготовкой ребенка».

Медсестра замерла на пороге и окинула меня долгим суровым взглядом. Она взяла телефон и позвонила медсестре детского отделения интенсивной терапии. В тот момент я заволновался: их могли еще не предупредить, что пациентка с черепно-мозговой травмой не нуждается в аппарате искусственной вентиляции легких. Однако мне повезло. Полученный ответ дал обоснование моей вспышке гнева. Да, они могли принять пациента после операции на сердце.

7
{"b":"694447","o":1}