Урологическое отделение располагается в Оксфордской больнице имени Черчилля, и чтобы добраться туда, я должен был совершить короткую поездку по городу. Я вышел на парковку в хирургическом костюме и через десять минут оставил машину под знаком «Парковка запрещена» у главного входа в больницу. Уже через пять минут я лежал на кушетке с поднятыми ногами, выставив зад на всеобщее обозрение, а в моей уретре находилась толстая черная трубка. Хоть мне и было неудобно, я определенно испытывал удовлетворение. Кровоточащей опухоли у меня не нашли, только расширенные вены на внутренней поверхности предстательной железы, которые лопнули, а затем кровь в них свернулась. После того как мне сообщили, что со мной все в порядке, и извлекли трубку, я испытал величайшее удовольствие. Менее чем через десять минут я снова был в операционной, а мой следующий пациент лежал в анестезиологическом кабинете и все еще находился в сознании. Все решили, что я просто ходил к себе в кабинет.
Испытав страх, я решил, что это крайне неприятное чувство, без которого я вполне мог бы обойтись. Если бы каждая сложная операция провоцировала у меня такую реакцию, то я ушел бы из профессии гораздо раньше и стал бы делать операции на костях или кишках. Или, еще лучше, выучился бы на адвоката и стал использовать острые слова вместо острых инструментов. Я пытался понять, что именно вызвало у меня такие эмоциональные перепады, когда я оперировал своего друга-профессора. Была ли это рациональная реакция на риск потерять пациента, которая до этого у меня не проявлялась? Неужели хирурги, не обладающие таким странным мозгом, как у меня, постоянно чувствовали себя так в подобных ситуациях? Или проблема заключалась в том, что пациент был моим другом? Я постоянно испытываю эмпатию по отношению к близким, но для хирурга абсолютно контрпродуктивно чувствовать то же самое к каждому из своих пациентов.
Очевидно, что чем более человек эмпатичен, тем выше вероятность, что сам он будет несчастным. Для Сары это всегда было проблемой, и она называла такое явление «усталость от сострадания». Это быстрый путь к эмоциональному выгоранию, и я знал нескольких «выгоревших» хирургов. Они казались апатичными, обезличенными, изможденными и замкнутыми. Рабочая обстановка сказывалась на них негативно. Я всегда был неуязвим, но в тот день понял, как это случается. Я был на грани того, чтобы уничтожить мозг своего пациента, хотя все вокруг ждали, что я его вылечу. Но с чем именно была связана паника? С его потенциальной кончиной или опасностью для моей собственной репутации?
Я не ожидал, что профессор придет в сознание тем вечером, но он пришел. Я сидел в своем кабинете, когда ко мне заглянул дежурный резидент и сообщил новость. Я очень обрадовался и сразу же направился в отделение интенсивной терапии, чтобы поприветствовать своего пациента в мире живых. Пробуждение не говорит о непострадавшем интеллекте, но это хорошее начало. Неужели кратковременные притоки крови снабдили мозг достаточным количеством кислорода, чтобы защитить его, или они просто не дали умереть мозговому стволу? В конце концов, профессор вполне мог превратиться в овощ. Я думал об этом, когда шел в отделение интенсивной терапии, но, оказавшись на месте, увидел, что пациента отключили от аппарата искусственной вентиляции легких, а из его трахеи извлекли трубку. Он разговаривал со своей женой. Они встретили меня с безудержным восторгом, хотя я этого не заслуживал.
Я живо представлял себе самые жуткие последствия операций. Иногда из-за этого хотелось сменить специальность.
«Спасибо, спасибо, спасибо!» – сказали они мне. Однако я пристально наблюдал за графиком кровяного давления. Резкое пробуждение привело к выбросу адреналина, поэтому кровяное давление было слишком высоким для слабой аорты. Я представлял, как швы разрывают ткани, будто нож – сыр, и как весь объем крови выливается в грудь. Иногда мне хотелось стать дерматологом. Я перевел взгляд с монитора на дренажные трубки и вежливо спросил медсестру, какие меры были приняты, чтобы снизить смертельно опасное давление.
Я должен был поприветствовать его благодарную жену и солгать, что операция прошла хорошо. Но, увидев давление 180/110 мм рт. ст., я оказался на грани нервного припадка, даже сердечного приступа. Но если бы я сказал что-то неуважительное в адрес тех, кто плохо ухаживал за пациентом, на меня бы написали докладную за оскорбительное поведение. Я опять попытался взять сознание под контроль: «Дыши глубоко и расслабляйся. Почувствуй свое тело, почувствуй стопы на полу». А затем устроил разнос резиденту-анестезиологу за то, что он чуть не убил моего пациента. Это лучше, чем орать на ни о чем не подозревающую медсестру из агентства, которая понятия не имела, что меня так беспокоило.
Как только я ушел, кровяное давление профессора неожиданно снизилось. У него оказался «синдром белого халата», хотя я даже не был в него одет. Когда пациент видит врача, его кровяное давление поднимается. Мое давление сильно повышалось, когда я ходил к своему терапевту, но оставалось нормальным, когда я оперировал. «Ремонтируя» сердца, я был счастлив и расслаблен, по крайней мере, до недавнего времени.
Мне было шестьдесят восемь, когда контрактура[57] правой руки заставила меня завершить хирургическую карьеру. Она возникла из-за того, что в мою ладонь сорок лет пихали металлические инструменты, и в итоге я уже не мог их удерживать. Я знал: пройдет несколько месяцев, прежде чем я оправлюсь после пластической операции и смогу вернуться к работе, но, признаться, мне все надоело. В Оксфорде я больше не мог оперировать пациентов с врожденными заболеваниями сердца и был не в состоянии продолжать исследования, посвященные искусственным сердцам и стволовым клеткам. Я вполне мог и дальше облегчать страдания и продлевать жизни, но мне активно мешали это делать. Размышляя о моральной стороне всего этого, я решил идти вперед. Я мог помочь большему числу пациентов, если бы уделял время своим научным проектам, а не стоял у операционного стола пару раз в неделю. Однако сотрудничество с университетами в других городах предполагало частые поездки, а мне мешали проклятые урологические проблемы.
Хирурги сами никогда не хотят ложиться на операцию. Мы слишком много знаем о том, что плохого может произойти в ходе самых простых операций. Во время моего обучения урологии я узнал, что простатэктомия опасна двумя основными осложнениями: недержанием, которое следует за устранением обструкции, и импотенцией, связанной с повреждением нервов, регулирующих приток крови к растущей в размерах части тела, которой я так долго дорожил. Эти отрезвляющие воспоминания времен моей учебы оставались со мной сорок лет спустя. С другой стороны, сколько предстательных желез я удалил, пытаясь облегчить агонию пациентов, страдавших задержкой мочи? Для некоторых больных существовала альтернатива традиционному, но приносящему много дискомфорта месту установки катетера: надлобковый катетер можно было ввести прямо в мочевой пузырь через отверстие в брюшной стенке. Пациенты не противились этому, поскольку процедура приносила желанное облегчение страданий. Моя ситуация была настолько нестабильной, что я продолжал повсюду возить с собой катетер и обезболивающий гель. На протяжении многих лет я принимал препарат «Фломакс», который позволял мне мочиться гораздо более эффективно при условии, что я прислонялся к стене туалета.
«Ремонтируя» сердца, я был счастлив и расслаблен.
Каждый год я сдавал анализ на содержание в крови простатического специфического антигена, чтобы исключить рак. Результаты всегда оказывались в диапазоне «низкого риска», поэтому я не пошел к профессору Крэнстону. Затем в 2017 году двое моих близких друзей-кардиологов, у которых не было проблем с мочеиспусканием, заболели раком простаты. Если они продолжали мочиться без проблем, что оставалось делать мне, учитывая, что тест на антиген был настолько ненадежен?