— Стэн Джонсон.
— Этот кусок дерьма?
— Этот кусок дерьма.
— Позволь мне уточнить: твой отец — известный сенатор, коррумпированный, фашист, расист, торговец оружием и бабник?
— Как всегда, ты дал безупречное описание.
— И это дерьмо называло жабой тебя?
— Нельзя отрицать, мужчина он красивый.
— Да, как помёт летучих мышей. А твоя мать, дамочка, которая если бы могла, оставила тебя на Тайгете, это та переделанная шлюха, выглядящая как окунь, на двадцать лет моложе его и всегда появляющаяся в газетах?
— Ты давно находишься вдали от цивилизации, но помнишь всё очень хорошо. Некоторое время репортеры преследовали и меня — загадочную дочь Джонсона, но я никогда не делала ничего, что могло бы их заинтересовать, поэтому меня оставили в покое. Для моих бедолаг это было пыткой.
— Бедолаги? Эти двое — человеческие отходы!
— Да, однако... в определенные моменты они были действительно в отчаянии и даже когда становились более беспощадными, вызывали у меня жалость. Отчасти родители радовались, ведь я не привлекала внимание, но они боялись, что отсутствие у меня сходства с одним из них может заставить людей думать, что меня удочерили или ещё хуже.
— А тебе в этом не повезло?
— Нет, я точная копия моей прабабушки по материнской линии. Во всяком случае, когда пресса положила меня на полку, и я сменила имя, родители воспряли духом.
— А ты опечалена нехваткой их поддержки? Когда рассказывала о них, ты была похожа на скорбящую корифею! Ты должна гордиться тем, что они не испачкали тебя своим дерьмом. Даже я, когда вёл отстойную жизнь, думал — это две фекалии, на которые опасался наступить.
— Я знаю.
— Откуда ты знаешь?
— Однажды моя мама организовала грандиозную вечеринку и пригласила тебя. Не потому, что уважала тебя как автора, максимум, что она читала — модные журналы, а мой отец считал тебя бунтарём и коммунистом. Но в тот период ты принадлежал к VIP-персонам, а им прощаются вещи, которые никогда не будут прощены простым смертным. Тем не менее, ты не принял приглашение и отправил назад билет. Я до сих пор его храню.
Мы одновременно громко заявляем:
— Я бы лучше заболел Эболой. Если не понято — это отказ.
— Мама чуть не умерла от сердечного приступа, — продолжаю, нисколько не печалясь при воспоминании о её истерических криках.
— Это случилось давно.
— Девять лет.
— Я не жалею обо всём этом дерьме.
— Кому ты говоришь.
— И как прошла та вечеринка? — спрашивает меня с сарказмом.
— Не знаю, я не участвовала. Я никогда не участвовала в их вечеринках, была недостаточно репрезентативной.
От его эмоциональной экспрессии мне становится хорошо, как будто Дьюк защищает меня. Такая реакция позволяет испытать сильное облегчение и утешение; и стать сильнее, и тысячи других ощущений, связанных с благодарностью, что я отпускаю восторженный и несвоевременный комментарий:
— Как обычно, ты для меня лучше любой психотерапии.
Харрисон смотрит на меня ошеломлённо — его глаза серьёзны, а под укороченной бородой более заметны сжатые губы. Я краснею (активность, в которой могу продемонстрировать себя высококвалифицированным экспертом), и добавляю:
— Я имею в виду твои романы. Они оказали мне большую поддержку.
— Но что, бля, предки сделали с тобой, что ты нуждалась в психотерапии?
Я пожимаю плечами, внезапно желая уменьшить свою маленькую личную трагедию. Я не хочу, чтобы Харрисон знал или почувствовал ещё больше, не хочу оставлять ему воспоминание о моей отчаянной хрупкости, пролитых слезах, булимии и каждом разе, когда думала о смерти.
— Ничего серьезно. Думаю, все родители занозы в заднице.
— Моя мама никогда такого не делала. У нас ничего не было, в определенные дни мы ели на доллар, она падала от усталости, чтобы заработать этот доллар, но мама никогда не говорила мне других слов, кроме как ободрения. Даже когда я встречался с плохими людьми и рисковал оказаться в банде, она просто продолжала говорить, что доверяет мне. Она никогда мне не произнесла ни одной гребаной проповеди. Я придерживался правильного курса только для того, чтобы её не разочаровывать даже после маминой смерти. Так что не оправдывай этих двух придурков: они куски дерьма без смягчающих обстоятельств.
— А какие смягчающие обстоятельства у тебя? В эти дни ты не лишил меня хорошей дозы оскорблений, и именно благодаря тренировкам с моими родителями они не задели.
— Я не твои чертовы родители, Леонора. В любом случае... я тоже вёл себя как говнюк.
— Ты по-своему извиняешься?
Я жду возражений, но только не единственное слово, которое выходит из его уст:
— Возможно.
Будь у меня зеркало, я бы увидела отражение потрясённой девушки. Влюблённой и шокированной. Влюблённой и готовой полностью превратиться в одно огромное бьющееся сердце.
Надеюсь, что Харрисон не видит того же, поэтому стараюсь перевести внимание на другое.
— Я закончила с бородой. Если бы у тебя имелось зеркало, я могла бы показать, как хорошо справилась, но поскольку его нет, ты должен поверить на слово. Теперь отдохни, иначе откроется рана, а я не могу оставаться здесь до скончания веков и заботиться о тебе.
Улыбаюсь, пытаясь выглядеть как можно спокойнее. Я уже устроила достаточное количество шоу. Больше не открою даже трещину в моей душе. Не хочу, чтобы она превратилась в окно, а затем в пропасть, способную меня проглотить.
Харрисон, кажется, собирается что-то добавить, но затем передумывает.
— Пойду, посмотрю как там животные. Мне нужно немного побыть с ними, чтобы они почувствовали мой запах и узнали. За все годы не было случая, чтобы они не видели меня три дня.
Я киваю. Помогаю Дьюку надеть рубашку, а затем свитер. Улыбаюсь, словно совершенно беззаботна. Харрисон отвечает мне взглядом, и его глаза похожи на колодцы, полные голубой воды. Из-за боли в плече он покидает дом немного напряжённым, но решительным шагом тех, кто действительно нуждается только в себе.
Принц хотел бы пойти за ним, но мужчина приказывает ему оставаться внутри.
— Не выпускай его, — указывает мне, а затем исчезает за дверью.
✽✽✽
Меня будит нервный Принц. Я заснула на кровати Харрисона, к счастью, без него. Кажется, уже прошло несколько часов, потому что на улице темно. Как же сильно я замоталась!
Открываю Принцу дверь и выхожу следом за боровом. Как ни странно, дождь перестал, и я вижу на небе звезды. Но Харрисона нигде не наблюдаю.
Проверяю в амбаре, в поле, в ближайших окрестностях. Его нигде нет. Не знаю, что и думать, начинаю только немного бояться.
Когда разворачиваюсь, чтобы вернуться домой, я с чем-то сталкиваюсь. Нет, с кем-то. Опять нет: это Харрисон.
— Ты не должна уходить так далеко от дома, не взяв с собой оружие, — ругает он.
— Где... где ты был? — заикаюсь я.
Мне холодно, я вышла без пальто; но подозреваю, отчасти это ощущение вызывает испытанный ужас от чувства, что я его потеряла.
Его потеряла? Когда это он был моим? Эх, девушка, потворствовать волнению сердца и мечтам может быть очень рискованно, если не сказать фатально. Это может быть как медвежья рана, нанесенная без рывков: снизу вверх к легким, пока ты не начнешь задыхаться.
Тут я замечаю, что Харрисон держит что-то подмышкой, что-то объемное.
— Иди внутрь, — говорит мне.
Войдя в дом, я понимаю, что за предмет он несёт: свернутый матрас. Такие маленькие и тонкие, которые обычно используют в диван-кроватях.
— Где ты это взял?
— Мне дала Майя.
— Ты... ты ходил к Майе? Один?
— А что, должен был спросить у тебя разрешение?
— Что, если тебе стало бы плохо?
— У койота появились бы запасы еды на длительное время. Но я не такой слабенький, так что перестань смотреть на меня, как будто я умираю.
— До вчерашнего дня ты был похож на него, на умирающего.
— Но только я — грёбаный дьявол, а дьяволы никогда не умирают. Лео, прекращай.