Все эпиграфы носят авторства знаменитых умов нашего времени.
Амир лежал в кроватке и смотрел, как за окном падает снег. Той зимой выпало много снега. Такое редко бывает в этих краях. Обычно снег напоминает медленно падающий дождь. Дождь из снежных хлопьев, сразу тающий на земле. Слегка припорошенные дороги – обычное явление для здешних зим. Амир помнил, как в полуденных сумерках, заслонив слабый свет из окна над ним навис кто-то, волосы распустились, упали на него, коснулись лица, чужое лицо приблизилось, и что-то мокрое заерзало по его губам, залезло в рот. Глаза застили слезы, скоро мама вернулась в комнату и взяла свой драгоценный кричащий комочек на руки. Неприятное проходило, забывалось, откладывалось в подсознании.
Скоро снег растаял, по земле забежали ручьи, сестра вывела Амира за руку погулять, сделала для него маленький кораблик, и он сам пустил его в воду. Кораблик побежал вниз по воде, закрутился в ней и скоро скрылся из вида.
Прошло много зим, Амир стал подростком. Вся семья собралась за ужином. Отец рассказывал, что завтра пойдет в город. Бабушка просила рыбьи головы и высасывала у них глаза, а раков называла красными дьяволами. Брат с сестрой шептались и улыбались друг другу. Мать шикала на них, смотря молча на свои руки и слушая мужа.
***
Таборов вспомнил, как она завалилась в пять утра с баклагой пива и селедкой в газете, ржа, спотыкаясь, хватаясь за шторы и двери, сбрасывая с себя туфли. Деревья. Небо. Осень. Дрова. Машины. Улицы. Чистосердечно. Он убрал в стол бумаги, как отложенное самоубийство. Сделал он это как бы нечаянно. Над дверью висел крохотный фонарик из красной материи. Представил себе ее развалившейся в кресле с раздвинутыми ногами, на юбке жирное селедочное пятно. Между ног, там, в расщелине греховного тела, кучерявится заросшее грубым волосом естество. Оглянулся в окно, проехал желтый автобус. Наверно, с детьми. Понял, как необходимо остановить ход истории. Детей повезли набивать ненужными знаниями. Под завязку. Достал из-под стола завалявшееся винишко, еще оставалось треть бутылки. Выдернул зубами пробку. Глотнул. Не скисло. Сделал еще два глотка. Накинул куртку и вышел. На лестничной залез за батарею, вытащил заначенный окурок, обдул, обтер фильтр, сунул в рот, смешав противную плесень во рту с пепельным вкусом окурка. Спустился по лесенке и – на улицу.
Под козырьком – как у бога за пазухой, только ветром разве что задувает, но дождь не капает на голову, сухой стоишь. С наслаждением затянулся и убил бычок в три блаженных затяжки. Глаза заслезились, слиплись в экстазе, открыв их, он видел сквозь глазную слизь и утренний туман набережной черную приближающуюся точку. Из того кусочка неба, висевшего над головой он понял только одно, это было заветом, чтобы им быть в этот раз вместе, уже навсегда. Теперь-то никто не мог помешать быть им. Вместе. Потому что нет другого обстоятельства, и не было никогда. Он знал, что то, что они называли небом, было на самом деле дном. Одним из тех, что бывают у банок и других полезных предметов. «Знаешь, не каждому произведению дано делать бум». Это он вспоминал сказанные ей накануне глупости. Точка разрослась в облупленный красавец-трамвай. Из-под крыши остановки вырвался человек, хохоча на бегу над рассказанным анекдотом. Добежал-таки, прыгнул, зажали двери ржавого цвета пальто. Какой веселый, верткий мужичонка, так и думаешь догнать, послушать, что еще расскажет. С таким нескучно куковать на больничной койке. Лежа на отсыревшем матрасе, завернутый в обрывки газет и обсыпанный листьями, простой городской бомж взбрыкнулся под порывом ветра и скрежетом колесной пары, оставшись на остановке один.
***
Около манифеста
(постдеструкционизм)
1. Не надо ничего ждать. Ничего готовым не вылезет из тебя, сколько не дави. Кроме дерьма. Надо залезать щипцами внутрь себя и болезненно вытаскивать, выскабливать из себя то, что будет творением. Как абортированного.
2. Придется упорядочить хаос, выхлестывающий из щелей самозабвенного, не гнущегося, немого распростертого твоего.
3. Ты пытаешься плести нить повествования, а надо нести бред, чтобы из бреда этого, как из мертвого трупа, вырезать потом живой кусок фразы, застывшей в груди его трепетной.
4. Он всегда делал так, когда ему было больно или непонятно. Он вставал в позу вольнодумца и начинал месить в мозгу – как миксером – слова, даты, события, идеи – все, что было и не было. Так ему становилось легче.
***
Когда я был маленьким, то как-то сказал за обедом: «Вся современная литература – хуета!» Папа отложил ложку и побежал за ремнем. Дома он ходил в спортивных, держащихся на резинке, штанах с тремя патриотическими полосками: синей, белой, красной. Я повторил настырным тоном, что вся современная литература – хуета, и даже пристукнул по столу кулачком, и мама на это лишь фыркнула, а отец тем временем уже вернулся, разъяренный, с ремнем в руках, и в глазах его я увидел возмездие. Тогда я стал повторять: «Потому что в ней нет меня! Потому что в ней нет меня!» – пытаясь этим нелепым оправданием смягчить крепкую отцовскую руку, но все было тщетно, десница его не дрогнула, и булки мои сочно скрипели под ремнем. Обед стыл на столе – щи из квашенной капусты, с говядиной. Я вопрошал про себя Маркиза де Сада, чей образ был со мной мысленно: «За что они? За что? Они ничего не понимают! Не ведают, что творят! Классики, простите их!»
P. S. Сколько времени прошло, а ничего не изменилось.
***
Тревожные крики птиц, улетающих прочь, заглушенные крики проснувшихся. С каждой минутой их больше, вот уже весь город орет одним диким криком, многие не успели накричаться, сгорая во сне. Они вскакивали с постелей, понимая только то, что плавятся. Эти возгласы пожрал огонь. Те, кому удалось выбежать на воздух, носились из улицы в улицу, пытаясь найти выход, но его не было. И воздуха больше не было. Улицы горели со всех сторон, на всех перекрестках, и огонь приближался, куда бы они не бежали, догонял и лизал желтым языком их соленые от пота, изморенные тела.
– Я видел дым над Содом, – проснулся среди ночи Амир, откашливаясь. – Что ты говоришь? – шептал ему К. – Я видел дым на Содомом, – повторил Амир и снова тяжело закашлялся, как будто был там только что и надышался этого дыма. – Тебе нужно сходить к настоятелю, – сказал К. – каждую ночь тебя мучают эти сны о Содоме. Амир вышел на улицу. Было свежо, ночной ветер шелестел, слегка раскачивая кроны деревьев.
***
Объективным писателем, таким, какие пишут исторические многогранные романы, может стать только абсолютно здоровый человек, который может оставить в покое себя самого и полностью сосредоточиться на объекте восприятия. Это гений, инженер, строитель храма, в который люди будут приходить молиться – читать на стенах его слова, которые нельзя поменять местами, которые вытесаны как должно и представляют собой абсолютное совершенство. Идеал, которым не может похвастаться человек, скрывающий в себе боль – сигнал о болезни. Такой человек не напишет роман с кучей действующих персонажей, он весь сосредоточен на себе, весь обращен в слух к пульсации своей боли. Такой человек может только творить субъективное, никакого созидания, есть только брызги боли на холсте, реставрация своих рассыпающихся в прах клеток, мнимое восстановление. Хотя с другой стороны, только больной человек и может писать, рисовать, создавать образы. Здоровый – хороший докладчик, замечательный обтёсыватель глыб, заливатель непрерывного хаоса жизни в удобоваримые формы для лицезрения их обывателем. Не всегда плохого, часто очень хорошего человека в свежей рубашке, изучающего вселенские судьбы по формам котлет и оладий, поедаемых за добрым ужином; болтающим известные истории, выслушивают которые из одного только семейного благополучия и уважения. Субъективный творец всем слухом и зрением обращен к своей патологии; он холит и лелеет ее, как молодой бог первую паству, оставляя за кромкой мировоззрения все потусторонние – не угодные его боли предметы.