– А! – еще больше удивился я. Действительно, было такое:
С холма березовая рощица вскипая
Сбегает вниз, как с плитки молоко.
Но ведь это было лет восемнадцать – двадцать назад.
Ребята засмеялись, а мне невольно, сквозь приятную волну, стало стыдно за мысли о том, что москвичам все равно, что им дают. «Двадцать лет помнить чужую строку», – с трепетом подумал я, и смог сказать только:
– Ну и память…
– Ну и образ, – парировал Игорь Михайлов.
Тем же вечером, после презентации «Северной Авроры» мы собрались на лито с моими учениками. Я, не удержавшись, похвастался этой историей, а затем вышел поговорить по телефону. Выйдя, за дверью услышал комментарий молодого поэта Кирилла Пасечника: «Во, заливает!»
И от его неверия история приобрела еще большую значимость, а мое самодовольство раздулось еще сильнее.
* * *
Отсняли сюжет, посвященный 199-летию со дня рождения Тютчева. Задумка такова: в кабачке собирается поэтическое общество «тютчеведов». Роли распределены заранее. Прозаик Володя Шпаков – эксперт-биограф. Поэт Николай Наливайко – восторженный почитатель. Поэт Евгений Антипов – «злой следователь» с тезисами: устарел, архаичен, дидактичен. Я – «противовес» Антипову: метафоричен, афористичен, патриотичен.
Половину из беседы ведущая забраковала, как слишком для телевизора умную. При этом выразила удивление:
– А Тютчев что, был патриотом?
– А как же, – говорю, убежденный государственник.
– Надо же… я разочарована, – протягивает она.
– Почему? – удивляюсь в свою очередь, – а кем же вы думаете, он был?
– Ну, – затрудняется ведущая, – а я думала, он нормальный человек.
Такой диалог. Красивая, ухоженная девочка. Даже стихи, посвященные Денисьевой, знает.
Затем съемочная бригада уехала, а мы продолжили, рассуждая, в какую партию вступил бы Федор Иванович сегодня. Мне почему-то подумалось, что в КПРФ, даже несмотря на то, что, будучи старшим цензором страны, он запретил публиковать манифест коммунистической партии со словами: «Кому надо, прочтут и на немецком».
* * *
С удовольствием перечитал один из ранних сборничков Александра Кушнера «Приметы». Это белоснежная, в суперобложке, книга тиражом в 10 000 (!) экземпляров, которую выпустил обыкновенный учитель обыкновенной школы рабочей молодежи на Выборгской стороне, в возрасте тридцати трех лет. Там нет ни одного «датского» стихотворения. Есть о душе, есть о вечной жизни (о душе, вообще, замечательно):
…То, что мы должны вернуть
Умирая в лучшем виде…
Очень много об аде (на дворе воинствующее безбожие конца 60-х):
И если в ад я попаду,
Есть наказание в аду…
И о рае: «…то тихо скрипнет дверь в раю…»
Поэтому мне всегда смешно, когда рассказывают о том, как цензура снимала стихи и целые подборки, если редактор замечал религиозный подтекст. А может, просто писать нужно было хорошо, тогда б и рай, и ад проходили?
Но, возвращаюсь к «Приметам». Не могу не привести блестящее, возможно, лучшее в книге стихотворение:
Казалось бы, две тьмы,
В начале и в конце,
Стоят, чтоб жили мы
С тенями на лице.
Но не сравним густой
Мрак, свойственный гробам,
С той дружелюбной тьмой,
Предшествовавшей нам.
Я с легкостью смотрю
На снимок давних лет.
«Вот кресло, – говорю, –
Меня в нем только нет».
Но с ужасом гляжу
За черный тот предел,
Где кресло нахожу,
В котором я сидел.
Это, кстати, третья книга, а первая у Кушнера вышла в двадцать шесть лет. Причем не пятьсот экземпляров за свой счет, как, например, у Марины Цветаевой в 1910-м, в несоветские времена, а те же десять тысяч, продаваемых по всей стране. И получил за нее гонорар, на который можно было жить год. При этом он пишет, говоря о Бродском: «…наша бедная, полунищая, убогая, до 1987 года подневольная жизнь представляется ему оазисом». Чудны дела твои, Господи. Где, в каком уголке мира молодой поэт мог иметь столько воли, столько внимания и, вообще, всего того, что имели поэты в нашей стране?..
Дважды ахматовская будка
* * *
Удивительная связь прослеживается между моей семьей и Ахматовой. Моя мать одно время жила в Тучковом переулке, в том самом доме, где и Ахматова с Гумилевым в начале ХХ века. «Тучка» – любовно называли они свою квартирку. А в 90-х, когда поэты выживали, как могли, подаваясь в «дворники и сторожа», я охранял пустырь на набережной Робеспьера – позже на этом месте появился памятник великой поэтессе.
Недавно случился еще один казус: мне выделили дачу Ахматовой в Комарово. Это практически дом-музей, где Анна Андреевна отдыхала последние десять своей жизни, остался в ведении Литфонда и до сих пор сдается в аренду членам писательских союзов. Странная планировка – коридоры-закоулки и полутемная комната – дала название дачи «будка» (произносилось Ахматовой с иронией, но добродушно). Сюда приезжали Фаина Раневская, Юнна Мориц, Иосиф Бродский, что сделало место еще более культовым и привлекательным для туристов.
Свое новоселье на даче я бурно отметил с друзьями, а наутро ко мне постучался поэт Евгений Антипов, и, указав на мою опухшую физиономию, радостно провозгласил:
– А вот и ахматовская будка!
* * *
Поросший соснами участок между Кудринским переулком и улицей Осипенко был передан Литфонду под писательские дачи в 1955 году. Тогда же здесь построили четыре деревянных дома, а потом, в 70-х, еще два.
Ахматова стояла первой в очередь на заселение. Пока шло строительство, она гостила у своих друзей, Александра и Сильвы Гитовичей, на 2-й Дачной улице. «Не дождавшись полного окончания работ, Ира увезла Ахматову от нас осваивать свою дачу. Не успела она уехать, как я получила душераздирающую записку. "Милая Сильва, – писала она, – против окна моей комнаты стоит дровяной сарай. Взываю к Вам! SOS! Помогите! Целую. Ваша Ахматова". Я тут же побежала к ним на Кудринскую, дала плотникам на пол-литра, и они перенесли сарай к забору. В житейских делах она была беспомощна. Все знали, что она боится техники, не умеет включить проигрыватель, не умеет поставить пластинку, не умеет зажечь газ». (Сильва Гитович. «О Анне Андреевне»).
Не умела зажечь газ – зато с удовольствием топила печку, собирала и чистила грибы. Посадила у крыльца клены, привезенные из сада Фонтанного дома (теперь их нет – не прижились? вырублены?). Приносила из леса коряги: они были повсюду: и в доме, и на участке. Самая большая, рогатая, именовалась «деревянным богом» и важно возлежала под окнами веранды.
Обживалась так: в будке появились матрас на кирпичах, так и не замененный полноценной кроватью («У меня кровать на кирпичах, – говорила Ахматова, – а у Пушкина была не березовых поленьях») и длинный письменный стол, уставленный книгами, вазами и подсвечниками. За ним Ахматова переводила Леопарди и Тагора, писала – вернее, записывала уже сложенные в уме стихи.
«Вдруг, во время очередной реплики собеседника, за чтением книги, за письмом, за едой, она почти в полный голос пропевала-проборматывала – "жужжала" – неразборчивые гласные и согласные приближающихся строк, уже нашедших ритм. Это гуденье представлялось звуковым и потому всеми слышимым выражением не воспринимаемого обычным слухом постоянного гула поэзии. Или, если угодно, первичным превращением хаоса в поэтический космос». (Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой»). Сама поэтесса писала о процессе стихосложения не без лукавства:
Подумаешь, тоже работа, –
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то