* * *
Читая воспоминания о поэтах Серебряного века, поражаешься иногда, до чего же писатели разных столетий похожи друг на друга. Даже чудачества во многом сходны. Недавно прочитал, что Сергей Есенин звонил сестре своей приятельницы, говоря: «Вы знаете, умер Есенин. Приезжайте». Другу некролог предлагал написать. И мне тут же вспомнилось, как прозаик Игорь Лапшин, напившись, заставлял меня звонить куда-то в Сибирь, куда уехала его любимая женщина, чтобы сообщить, что он умер и необходимо срочно приехать на похороны. А поэт Виктор Ширали написал стихотворение на смерть Владимира Нестеровского лет за двадцать до кончины последнего, и тот, надо сказать, был несказанно рад этому произведению: «Здесь лежит Нестеровский, пиита отвратный на вид…»
Кстати, что касается Нестеровского, то, когда я читал воспоминания о Мандельштаме, то всегда невольно принимался оправдывать Владимира Мотелевича. Однажды я пришел в Дом писателя на Воинова со своей мамой (небывалый случай, может быть даже единственный в моей поэтической жизни). Видимо должно было быть какое-то образцово-показательное выступление. Первый, кто нам повстречался в фойе, был Нестеровский. Он тут же заинтересовался матушкой и пригласил ее на кофе в писательский ресторанчик. Обрадовавшись, что она на какое-то время пристроена, я понесся по каким-то своим делам, а когда мы увиделись с ней вновь, она с явным раздражением спросила меня, что это за тип, на которого я ее так опрометчиво оставил.
«Представляешь, – возмущалась она, – он заказал два кофе, какие-то булки, а когда подошла очередь расплачиваться, заявил: «а у меня денег нет». Конечно, я заплатила за двоих, но такой наглости я еще не видывала».
Ну как не вспомнить здесь, как Осип Мандельштам пригласил сестер Наппельбаум покататься на лодке по Царскосельскому пруду. А как только лодка причалила к берегу, он грациозно соскочил с нее, подав руку жене, оставив ошеломленных девиц самим расплачиваться за это увеселение (и это еще не самый яркий случай в ряду подобных). В другой раз он вставил себе золотой зуб из материала дантиста, заявив, когда все было сделано, что денег у него попросту нет. Нестеровский на этом фоне – само благородство. Но, что самое интересное – у многих великих наших поэтов, совершавших постоянно дикие и бесчестные поступки, было самое обостренное чувство чести. Взять хоть Гумилева. Ведь воплощенное бесстрашие и рыцарство, а как бесчестен и жесток был с женщинами. От Ахматовой, которой изменял с остервенением, и до Елизаветы Дмитриевой (впрочем, ею далеко не кончая), из-за которой получил свою знаменитую пощечину от Волошина. А певец прекрасной незнакомки и возвышенной любви Блок, питающий пристрастие на деле лишь к продажным женщинам? Да кого ни возьми – везде дисбаланс между жизнью и стихами. Вот и Нестеровский, напиваясь, обычно любил разглагольствовать про честь. «Честь, – кричал он в телефонную трубку, прощаясь, – честь имею!»
Когда, однажды я не приехал на какую-то нашу встречу, он позвонил мне и в недопустимом тоне стал отчитывать меня, как ребенка (притом, что сам мог, наобещав, не явиться куда угодно, вплоть до собственного выступления). Когда мне это надоело, я вяло произнес:
– Ну, вызовите меня на дуэль, в конце концов.
– Дуэль еще надо заслужить! – взвизгнул он.
– С чьей стороны? – начал заводиться я.
– С вашей, с вашей! – крикнул он и бросил трубку.
Причем, все это делалось, я убежден, довольно искренне. Поэты всегда искренни и в своих взлетах, и в своих падениях. Наверное, потому что никогда не играют, так как постоянно находятся в игре. И в этом нет противоречия.
«Первая задача поэта – выдумать себя», – писал Иннокентий Анненский. Играя в такую игру, на игрушки в общечеловеческом смысле ни сил, ни интереса, видимо, не остается.
* * *
Поэтесса Нина Савушкина, лукаво поблескивая глазами, рассказала такую историю: – В школе, в классе четвертом, я написала ко Дню Победы стих, который назвала «Веточки тополя»:
Они шумят. Их почки горьковаты.
Быть может, то осталось от войны –
от крови неизвестного солдата,
пролившейся за честь родной страны.
Мы их несём. Под тёплым майским ветром
фанфары так торжественно поют.
И пионеры под весенним светом
салют погибшим молча отдают.
Стишки эти всем понравились, и их решили прочитать по радио. Но отчего-то переименовали из «Веточек тополя» в «Ветеранам». И вот, представьте, объявляет диктор: «Стихи Нины Савушкиной. «Ветеранам». А дальше: «Они шумят, их почки горьковаты…» Предположим, старички-ветераны действительно шумят, собираясь в очередь за картошкой или играя в домино, но кто пробовал их почки?! И потом – «мы их несем, под теплым майским ветром…» Какой сюрреализм! Но так и читали несколько лет подряд.
* * *
Моя бабушка, Людмила Ахматова, под конец жизни стала очень походить на пожилую Анну Андреевну, особенно в профиль. Бабушка родилась на Украине, как и великая поэтесса – так что это украинские, скорей всего, типажи с татарской примесью. У меня даже появилась лукавая мысль: выставить в Интернете бабушкины фотографии с подписью «неизвестные снимки Ахматовой» – интересно, смогут ли их «раскусить»?
Бабушка была энциклопедистом, дружила со многими интересными людьми, например, с известной переводчицей Татьяной Гнедич. На один из ее юбилеев прислала телеграмму «С днем рождения! Ахматова». Гнедич получила телеграмму во время застолья и с важностью стала показывать гостям, умалчивая при этом, кто истинный адресат.
Когда-то я интересовался своей родословной, и обнаружил, что фамилия «Ахматов» не такая уж редкая. Заглянув в базу данных по Петербургу, обнаружил около пятисот однофамильцев – меня эта цифра поразила. Яшкины, казалось бы, что может быть ординарнее, а их в городе всего трое.
«Ахматов», как и «Ахметов» означает «достойный похвалы». Однако какую окраску придала своему псевдониму Анна Андреевна в стихотворение «Имя»: «Татарское, дремучее, пришло из никуда, к любой беде липучее, само оно – беда»!
Когда я только начинал публиковать стихи, мне настойчиво предлагали взять псевдоним – мол, нескромно с такой фамилией на поэтическом поприще. Моему деду, морскому офицеру, тоже предлагали сменить фамилию – в 46-м году, когда Ахматову исключили из Союза писателей. К его чести, он отказался.
* * *
Один мой сосед по Комаровским дачам, прозаик Владимир Шпаков, имеет машину, а другой, поэт Виталий Дмитриев, не имеет. Поэтому ходит в магазин пешком и возвращается с огромными сумками и рюкзаком продуктов.
– Ты посмотри, навьючен, как верблюд! – ухмыльнулся как-то при виде Дмитриева Шпаков.
– Нет, весь я не верблюд! – тут же парировал Дмитриев.
* * *
Геннадий Григорьев рассказал, как хохму историю о том, как пил в одной из пельменных на Петроградской с поэтом Глебом Горбовским, в то время как Глеб Яковлевич «развязал» с алкоголем. Перед закрытием к ним подошла уставшая буфетчица, и, с сожалением глядя на Горбовского, тихо сказала: «По-моему, вам больше пить не надо».
«А вы знаете, сколько я могу не пить? – браво поднял свою кудлатую седую голову Глеб Яковлевич, – я двадцать семь лет могу не пить!»
«И ведь это была чистейшая правда», – резюмировал свой рассказ Григорьев. Горбовский не пил почти тридцать лет. И это, что удивительно (а может, и закономерно), пагубно сказалось на его творчестве. Тысячи невыразительных и вялых стихов были написаны им за это время. Я сам, читая книги этого периода, и не зная его ранних вещей, поражался, чего в нем находят мои старшие коллеги по перу. Помню, долго спорил об этом с поэтом Дмитрием Толстобой.
Но после того, как он начал пить, дар, самым непостижимым образом вернулся к нему. Однажды я даже набрался наглости сказать ему об этом. Проиллюстрировав свои слова таким примером, что, дескать, открывал в юности одну его книгу за другой, плевал и закрывал их, так и не найдя ни одного стоящего стихотворения.