Вообще-то, когда Семен Вульфович занимал председательское кресло, фамилия его мало располагала ко всякого рода шуткам. В Союзе ходило немало историй о загубленных им судьбах начинающих писателей. От его решений зависело, кому печататься, а кому нет, кому вступать в Союз, а кому сидеть до старости в «дворниках и сторожах».
На одном из первых своих официальных выступлений в Союзе я прочел стих про ветерана, который, расталкивая очередь, с бранью лезет к прилавку с фруктами. Там была такая строфа:
Он и тогда был не честней,
Был и тогда прохвост.
Он руку сбросил на войне.
Как ящерица хвост.
Заключая вечер, Ботвинник сказал: «Какое отвратительное стихотворение написал молодой поэт Ахматов». Несколькими годами раньше эта фраза бы перечеркнула мою литературную карьеру. Теперь же было совсем не страшно. Была какая-то веселая злость. Уже начиналась перестройка, крушились незыблемые авторитеты, и хаос постепенно овладевал всем вокруг.
Впоследствии Ботвинник стал тихим и скромным пенсионером. Трогательно сутулясь, он, довольно интересно и всегда по делу, выступал на разных мероприятиях, на которые изредка выбирался. И стихи его многие стали мне нравиться. Особенно это:
Берлин горит. Подтаявшая тьма
Все выше поднимается и выше…
Огонь вошел в угрюмые дома,
И с тяжким гулом оседают крыши,
И наземь балки падают, звеня,
И жаркий пепел сыплется за ворот…
Я много видел пепла и огня;
Я видел свой, войну познавший, город,
И пламя, полыхающее в нем…
Берлин горит совсем другим огнем.
* * *
Поэт-авангардист Сергей Николаев жаловался, что не может обойтись без пива.
– Прямо пивной алкоголизм какой-то, – говорил он, – я должен хотя бы три бутылки в день выпить, иначе человеком себя не чувствую.
– А что за пиво ты пьешь? – спросил я.
– Чаще темное – оно хоть и тяжелое, но забирает лучше. «Балтика» № 6.
– А ты понимаешь, что выпиваешь три шестерки в день? Это же число зверя!
– Э нет, брат, – уверенно парировал Николаев, – я всегда пью из горла и бутылку переворачиваю. Так что получается три девятки.
* * *
В 90-х годах у меня попросили один из рассказов в сборник петербургских писателей «Камень, выступающий из воды». Рассказ был написан довольно откровенно, и редактор, как бы извиняясь за вынужденное самоуправство, позвонил мне по телефону перед публикацией и сказал: «Ты уж извини старик, но у тебя там столько эротики. Мы не решились ставить все издание под удар, и кое-что у тебя вырезали».
Ну, вырезали – так вырезали. В конце концов, это право редактора-составителя. Хорошо еще, что предупредили. Получив недели через две авторский экземпляр, я с интересом перечитал собственное произведение с целью определить, насколько сильно оно пострадало от цензуры. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил все откровенные сцены нетронутыми. Единственное, чего не было в тексте – цитаты из Экклезиаста: «Нет слаще слюны твоей сока»! То есть редколлегия, сама того не подозревая, отредактировала Священное писание. Самым разнузданным в моем рассказе оказалось библейское выражение! Я хохотал, как резаный. Да, далеко все-таки нашей постперестроечной сексуальной революции до библейских сексуальных откровений.
* * *
Как бы я с этой женщиной жил!
За нее, безо всякой бравады,
я бы голову даже сложил,
что сложнее сложенья баллады.
Дав отставку вчерашним богам,
я б не слушал сомнительных сплетен.
И отдал бы ей все, чем богат.
И добыл бы ей все, чем я беден.
И, за нею не зная вины
(что поделаешь – годы такие…),
наблюдал я лишь со стороны,
как бездарно с ней жили другие.
Но однажды (я все же везуч –
помогает нечистая сила)
протянула мне женщина ключ.
Поняла, позвала, поманила.
И теперь не в мечтах – наяву,
не в виденьях ночных, а на деле
как я с женщиной этой живу?
А как сволочь. Глаза б не глядели.
Автор этих строк – Геннадий Григорьев, мастер колких, почти эстрадных, поэтических реприз, однажды рассуждал:
– Я человек выстрела, мне важна не метафора, которую все видят, мне важен выстрел, и я – стреляю. Это моя боль. А когда я понимаю, что я стреляю вхолостую, и не падают те, в кого стреляю – значит, у меня что-то не получилось. Вообще меня мало интересует поэзия метафорная, у истоков которой стояли Мандельштам, Пастернак и другие. Первый-то, конечно, покруче был.
– Но ведь каждый из них шел своим путем в русской поэзии, и делал свои открытия. На этих путях все исчерпано? – спросил я.
– В забоях, на рудниках еще что-то осталось. Золотишко кое-где есть. Поэтому туда еще ходят. Ищи и ты, а я рублю главный туннель. Меня золото не интересует.
– А что ищешь ты?
– Свет! Только свет. Вот Вознесенский говорит: «Кому-то надо быть истопником». Придумал тоже: «мать – тьма». Ну и что?! Русский народ миллион таких вещей придумал. Неинтересно это. Евгений Александрович куда больше постарался, но и он тоже пораженец.
Я не политик, мне наплевать на то, что сейчас происходит, но мне больно и обидно, что закончилась русская литература. Мое поколение потерпело крушение. Ведь мы все просчитали как в шахматах. Мы просчитали, как бы было бы, если бы не было коммунистов. И – проиграли. Ничего не стало. И литературы.
– А что же осталось?
– Не знаю. Может быть, этот город… Я не люблю деревенщиков и никогда не стану деревенским поэтом, со всеми их избами, березками, платочками. Не потому, что этого не понимаю. Оно мне тоже дорого, но мое – это Питер. Береговая линия Финского залива – линия моей судьбы. Ее ломали, да не поломали.
И он внезапно задекламировал:
Окушки теребили кукан,
Но клевало все хуже и хуже.
И внезапно дремучий туман
Поднялся над Маркизовой лужей…
* * *
Мы с приятелем навещали поэта Олега Охапкина в психиатрической больнице № 5, что располагается сразу за Троицким собором. Его непомерно огромный грязно-синий купол загромождал половину зарешеченного окна в палате Олега. На беседу нам выделили часа полтора. Сигареты, чай, апельсины в полиэтиленовом мешочке… Кругом огромный коридор, заставленный железными кроватями в три ряда для тех, кому не хватило места в палатах. Сиротливое позвякивание мисок. Охапкин – худющий, в сером халате – затащил нас в какой-то тихий закуток, между ординаторской и кухней и зашептал мне на ухо:
– Понимаешь, я совершенно нормальный человек! Сижу дома, никого не трогаю. Думаю. Но только начинаю доходить до смысла жизни, только начинаю обретать великую гармонию, чувство единения со вселенной, как они хватают меня, вяжут и везут сюда! Глупые люди, они не понимают, как потом сложно возвращаться на круги своя. Как тяжело потом снова доходить до этой великой гармонии!
Все-таки удивительные пациенты лежат в наших психиатрических лечебницах. И не только лежат, но и работают. Поразительный штрих в картину добавила санитарка – бодрая старушка, следящая за посетителями. Типичный представитель класса вахтерш советских общежитий, она по истечении отведенного времени кричит, что нам пора уходить.
– Сейчас, сейчас, они уже собираются, – говорит Охапкин, и, повернувшись ко мне, просит помочь пересыпать чай в другую емкость.
Санитарка, неправильно расслышав слово «помоги» бойко отвечает:
– Да Сапгира я бы пустила, хоть на весь день. А вы, ребятки, уходите. Свидание закончено.
Даже санитарки в наших психиатрических лечебницах удивительные.