Кроме учебных занятий по философии, а точнее – философии и психологии восприятия, я еще исполняю обязанности куратора совета попечителей университета. Ректор наш, крепкий полный мужчина с небольшой залысиной, – тот еще перец. Хотя, наверное, на таких должностях других не держат.
Когда я вошел к нему в кабинет, он мило разговаривал с пожилым седоватым господином, которого я раньше никогда не видел. Тон ректорского голоса сразу дал мне понять, что передо мной новый потенциальный благодетель. Ни с кем другим наш ректор так приятно не беседует.
– А вот и он! – воскликнул ректор, весело улыбаясь. – Проходи, дорогой, садись. Имею честь познакомить тебя с нашим новым возможным попечителем, да! Итак – Петр Иннокентьевич Створкин. Вот. Известный меценат, между прочим.
На этих словах ректор сделал особый акцент, знакомым алчным взглядом посмотрел на меня и продолжил:
– Прошу любить и жаловать. (Ну где, скажите мне, где учат такой интонации, особенно на нужных словах, которая сразу дает тебе понять: выбора нет – только любить и жаловать?)
– Очень приятно, – несколько смущенно ответил я.
Смутил меня не ректор, нет, к нему я уже привык. А вот взгляд у Петра Иннокентьевича показался мне опасно знакомым. Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Створкин имел благородное лицо с прямыми правильными чертами, римский нос с горбинкой и серо-голубые глаза. Седая борода была аккуратно подстрижена. Под глазами лучиками струились морщинки. На вид ему было лет семьдесят. Он был одет в костюм-тройку, я таких лет сто не видел. Образно говорю, конечно. Несколько старомодно, но – элегантно. Больше всего он походил на этакого аристократа с черно-белых фотографий XIX века. «Ему бы еще цилиндр и трость, – подумал я, – человек вне времени».
– Это честь для меня, – сказал, улыбаясь и пожимая мне руку, Петр Иннокентьевич, – познакомиться со столь достойным молодым человеком. Я, видите ли, привык обсуждать дела в своем рабочем кабинете. Буду вам безмерно признателен, если вы почтите меня своим визитом завтра ровно в девять утра. С Олегом Петровичем, – тут Створкин посмотрел на ректора, – мы уже обо всем договорились. Не так ли, Олег Петрович?
– Петр Иннокентьевич, дорогой, – расцвел ректор, – весьма обрадован вашим визитом. А также решением помочь нуждающимся студентам и в целом нашему университету. Игорь Викторович – куратор попечительского совета, но если нужно, я сам…
– Нет, ну зачем же, – мягко прервал его Створкин, – я думаю, мы обо всем прекрасно договоримся сами.
Он протянул мне свою визитную карточку:
– Пожалуйста, не опаздывайте. Честь имею, – тут Створкин учтиво поклонился и вышел.
– Ты хоть знаешь, кто это? – зашипел ректор, брызгая слюной, как только за Створкиным затворилась дверь. Я было хотел сказать, что да, уже знаю, да передумал. Что-то уж сильно возбужденным выглядел Олег Петрович.
– Да ведь он один из самых богатых меценатов нашего города! – с негодованием произнес ректор. – Тебе-то уж надо это знать!
«Может, и надо, – подумал я, покидая «гостеприимный» ректорский кабинет, – да вот не знаю».
Меня заворожило ощущение, которое я испытал, глядя на Створкина. Я абсолютно точно никогда не встречал его раньше, но при этом сразу же проникся симпатией к нему. Он показался мне человеком хоть и загадочным, но внутренне близким.
Я посмотрел на визитную карточку. На ней было написано: Створкин П. И. и адрес – улица и номер дома. Всё. Ни телефона, ни названия компании, ни должности самого Створкина – ничего.
В «Гугл» на мой запрос (П. И. Створкин, Тюмень) об известном меценате не было ни строчки. А если чего-то нет в «Гугл», значит, этого нет вообще. Такое нынче определение экзистенции, кажется?
У меня было еще три лекции. На одной из них я говорил о формировании восприятия внешнего мира той социальной и природной средой, в которой живет индивид. Скажем, в Африке есть племена, которые живут исключительно в лесу и никогда практически не выходят на открытое пространство. Так вот, когда людей из этого племени подняли на лифте на верхние этажи небоскреба, они там погуляли и решили выйти прямо из окна. Им казалось, что земля где-то совсем близко, немного спрыгнул – и все. Оценить реальное расстояние они были неспособны.
Восприятие форматируется обществом, физиологией индивида и физической средой обитания. Вне формата много чего есть, но нам оно недоступно – или почти недоступно. Но что же было с нами в ресторане?
Этот вопрос не оставлял меня ни на секунду. Иллюзия, гипноз, аберрация восприятия? В любом случае здесь присутствовал один важный момент: это что-то было общим для нас с Анастасией. Мы видели и слышали одно и то же за небольшими исключениями. Я, например, чувствовал еще и запахи. Явно различимый аромат ландыша, запах зеленого яблока и что-то еще – смутно знакомое, но не определяемое. Анастасия запахов не помнила, но у меня с детства обостренное обоняние.
Да… все-таки профессиональная деятельность накладывает свой отпечаток на наше восприятие. Как без этого. И хотел бы, да никак.
Камю писал, что мыслить – значит испытывать желание создавать мир. «Всякий философ, – говорил он, – даже Кант, является творцом».
Раньше я хихикал, особенно по поводу Канта, над этой фразой, а вот теперь… теперь мне было не смешно.
Я пытался снова и снова совместить два мира. Мой, привычный, и мир, приоткрывшийся мне. Искал противоречие. Искал диссонанс. Искал конфликт. И не находил. Все было естественным. Так бывает, когда мы вспоминаем что-то из детства, что-то основательно забытое, стершееся из памяти – например, человека или эпизод, событие, – и вместе с этими воспоминаниями воскресает целый мир, с ними связанный, – цвета, звуки, запахи.
Значило ли это, что я – создатель этого нового мира? Что это – лишь плод моей фантазии? Этого я не понимал даже близко. И самое забавное, что и обратиться с таковым вопросом было, понятное дело, не к кому.
Я мучительно пытался вспомнить что-нибудь еще о том мире, в котором живет Эдельвейс, но не мог. Словно глухая непроницаемая стена стояла передо мной. Я знал, что ключ – она, Принцесса. Но это было все, что мне тогда было известно.
В определенном смысле я ощущал себя, наверное, так же, как Чжуан-цзы, мой любимый древнекитайский философ, в его самой знаменитой истории, когда ему приснилось, что он – бабочка: проснулся Чжуан-цзы и не мог понять – то ли он Чжуан-цзы, которому снится бабочка, то ли он бабочка, которой снится, что она – Чжуан-цзы…
Ночью мне тоже приснился удивительный сон. Я шел по узеньким улочкам старой Тюмени мимо многочисленных деревянных домов, выстроившихся в ряд, с деревянными же палисадниками перед ними. На улице пасмурно, нет ни солнышка, ни даже кусочка синего неба.
Мне не нравится это серо-досочное пространство, и я начинаю ускорять шаг. Еще немного – и я уже бегу. Улочка петляет, но декорации всё те же. Впереди уже заметно, что улица заканчивается высоченным деревянным забором. Все, тупик. Куда дальше?
Я подбегаю почти вплотную к забору, еще миг – и я врежусь в эту серость надвигающегося забора, в эти сухие доски, в которых видна, кажется, вся фактура дерева, из которого они были когда-то вытесаны. Все эти прожилки, сучки, остатки смолы, срезы годовых колец – я вижу все это с невероятной четкостью.
Внезапно замечаю, что эти прожилки начали набухать, наполняться влагой, и скоро уже стали заметны маленькие зеленые почки, появившиеся тут и там. Они принялись умножаться с огромной скоростью – и вот уже весь забор, казалось, покрылся зеленью. Словно время повернулось вспять, и из засохшего, серого, угрюмого, мертвого появилась и восторжествовала жизнь.
Между тем сквозь листву начали пробиваться солнечные лучи. Мало-помалу они становились все ярче и ярче, и вот уже жаркое, жизнеутверждающее, ликующее солнце поглотило зелень недавно распустившейся листвы в своем неудержимом сиянии.