– Еще разок врежу – и жена твоя овдовеет.
Я смотрел на него. Только смотрел, не шевелясь, в это широкое, сытое мурло, пожирая его глазами. Я понимал, куда нужно бить, я был от ярости как стальная пружина. Но я не двигался. А только рассматривал эту харю, как в увеличительное стекло, – близко, отчетливо, крупным планом, каждый волосок щетины, каждую пору красной, обветренной кожи…
Блеснула каска полицейского.
– Что здесь происходит?
Швейцар придал лицу угодливое выражение.
– Ничего, господин вахмистр.
Полицейский посмотрел на меня.
– Ничего, – сказал я.
Он переводил взгляд с меня на швейцара.
– Ведь у вас кровь идет.
– Ударился.
Швейцар отступил на шаг. В его глазах играла усмешка. Он решил, что я просто побоялся донести на него.
– Тогда проезжайте, – сказал полицейский.
Я дал газ и поехал обратно на стоянку.
– Ну и видок у тебя, – сказал Густав.
– Пустяки, только нос, – ответил я и рассказал, как все было.
– Пойдем-ка в трактир, – сказал Густав. – Недаром я был санитаром на фронте. Какое, однако, свинство бить человека, когда он сидит.
Он отвел меня на кухню, потребовал льда и с полчаса возился со мной.
– Ну вот, – заявил он наконец, – теперь не останется и следа. Ну а как черепок? Не беспокоит? Тогда не будем терять времени.
Подошел Томми.
– Это такой верзила из «Винеты»? Бузила известный. Куражится, потому что ни разу не проучили.
– Ну, теперь он схлопочет, – сказал Густав.
– Да, но только от меня, – сказал я.
Густав недовольно взглянул на меня.
– Пока ты вылезешь из машины…
– А я кое-что придумал. Не получится – ты успеешь вмешаться.
– Ладно.
Я надел фуражку Густава, к тому же мы сели в его машину, чтобы усыпить внимание швейцара. Да и не разглядит он много в такой-то темноте.
Мы подъехали. На улице не было ни души.
Густав выскочил из машины, помахивая двадцатимарковой купюрой.
– Проклятие, опять нет мелких денег! Швейцар, разменяете? Сколько нужно? Марку семьдесят? Отдайте же ему, а я сейчас.
Он сделал вид, будто направился к кассе. Швейцар покашливая приблизился ко мне и протянул марку пятьдесят. Я продолжал держать вытянутую руку.
– Катись! – буркнул он.
– Гони монету, пес шелудивый! – рявкнул я.
На секунду он остолбенел. Потом слегка облизнул губы и вкрадчиво произнес:
– Пеняй на себя. Запомнишь надолго!
Он размахнулся. Он наверняка нокаутировал бы меня, но я был начеку: отклонился, пригнувшись, и его кулак со свистом пришелся на острые грани стальной заводной ручки, которую я незаметно держал наготове в левой руке. Швейцар взвыл и отскочил, тряся в воздухе рукой. Он шипел от боли, как паровая машина, и стоял совершенно открыто.
Я вылетел из машины.
– Узнал, скотина? – выдохнул я и ударил его в живот.
Он свалился.
– Один… два… три… – стоя у кассы, начал считать Густав.
При счете «пять» швейцар поднялся, глядя на меня остекленевшими глазами. Я снова до мельчайших деталей видел перед собой его физиономию, эту здоровую, широкую, глупую, подлую харю, видел его всего, этакого здорового, крепкого вахлака, этого борова, у которого никогда не будут болеть легкие; и я вдруг почувствовал, как багровая пелена застилает мне мозг и глаза, и я рванулся вперед и ударил, еще и еще, я бил и бил, вколачивая все, что накопилось во мне за эти дни и недели, в это здоровое, широкое, мычащее рыло, пока меня не оттащили…
– Опомнись, ты убьешь его!.. – кричал мне Густав.
Я пришел в себя, огляделся. Швейцар, истекая кровью, барахтался у стены. Вот он будто надломился, упал на четвереньки и, напоминая в своей сверкающей ливрее гигантское насекомое, пополз в сторону входа.
– Ну, теперь у него надолго пропадет охота драться, – сказал Густав. – Однако пора давать деру, пока никого нет. Это уже называется нанесением тяжелых телесных повреждений.
Мы бросили деньги на мостовую, сели в машину и уехали.
– А что, у меня тоже идет кровь? – спросил я. – Или это его?
– Опять нос, – сказал Густав. – У него прошел один красивый удар слева.
– А я даже не заметил.
Густав рассмеялся.
– А знаешь, – сказал я, – на душе как-то полегчало.
XVIII
Наше такси стояло перед баром. Я зашел туда, чтобы сменить Ленца, взять у него ключ и документы. Готфрид вышел со мной на улицу.
– Как с выручкой сегодня? – спросил я.
– Так себе, – ответил он. – То ли слишком много развелось такси, то ли слишком мало людей стало, которые ездят на такси. А у тебя как?
– Плохо. Простоял почти всю ночь, не наскреб и двадцати марок.
– Печальные времена! – Готфрид вскинул брови. – Ну так ты сегодня, видимо, не очень торопишься?
– Нет, а почему ты спрашиваешь?
– Может, подбросишь меня тут неподалеку…
– Лады. – Мы сели. – А куда тебе? – спросил я.
– К собору.
– Куда, куда? – переспросил я. – Я, вероятно, ослышался? Мне померещилось, будто ты сказал к собору.
– Нет, сын мой, ты не ослышался. Именно к собору!
Я удивленно посмотрел на него.
– Ничему не удивляйся, а поезжай, – сказал Готфрид.
– Ну-ну.
Мы поехали.
Собор находился в старой части города, на просторной площади, сплошь окруженной домами духовных особ. Я остановился у главного портала.
– Дальше, – сказал Готфрид. – Вокруг.
Он велел остановить у небольшого входа с тыловой стороны собора и вылез из машины.
– Ты, кажется, хочешь исповедаться, – сказал я. – Желаю успеха.
– Пойдем-ка со мной, – ответил он.
Я рассмеялся.
– Только не сегодня. С утра уже помолился. Обычно мне этого хватает на весь день.
– Не болтай глупости, детка! Пойдем со мной. Сегодня я щедрый, покажу тебе кое-что.
Меня разобрало любопытство, и я последовал за ним. Мы вошли через какую-то маленькую дверь и сразу же очутились в крытой галерее внутреннего монастырского двора. Длинные ряды арок, опиравшихся на серые гранитные колонны, образовывали большой прямоугольник с садиком внутри. В середине помещался большой полуразрушенный от времени крест с фигурой Спасителя. По сторонам были каменные барельефы с изображением мучительных страстей Господних. Перед каждым изображением стояла старая скамья для молящихся. Сад одичал и цвел буйным цветом.
Готфрид показал мне рукой на несколько могучих кустов белых и красных роз.
– Вот что я хотел тебе показать! Узнаешь?
Я остановился в изумлении.
– Конечно, узнаю, – сказал я. – Так вот где ты снял урожай, старый потрошитель церквей!
Неделю назад Пат переехала в пансион фрау Залевски, и в тот же день вечером Ленц прислал ей с Юппом огромный букет роз. Их было столько, что Юппу пришлось дважды спускаться к машине, каждый раз возвращаясь с полной охапкой. Я уже тогда ломал себе голову, гадая, где Готфрид мог их раздобыть, я ведь знал его принцип – цветов не покупать. А в городских парках я таких роз не видел.
– Идея стоящая! – признал я. – До этого надо было додуматься!
Готфрид заулыбался:
– Здесь не сад, а золотая жила! – Он торжественно положил мне руку на плечо. – Беру тебя в долю! Я полагаю, теперь тебе это будет особенно кстати.
– Почему именно теперь? – спросил я.
– Потому что городские насаждения как-то заметно опустели в последнее время. А ведь они были единственным пастбищем, на котором ты пасся, не так ли?
Я кивнул.
– Кроме того, – продолжал Готфрид, – ты теперь вступаешь в период, когда сказывается разница между мещанином и благородным кавалером. Мещанин чем дольше знает женщину, тем меньше оказывает ей знаков внимания. Кавалер действует противоположно. – Он сделал широкий жест рукой. – А с этаким-то садом ты можешь переплюнуть всех кавалеров!
Я рассмеялся.
– Все это хорошо, Готфрид, – сказал я. – Но каково, если поймают? Удирать отсюда непросто, а люди набожные, чего доброго, квалифицируют мои действия как осквернение святыни.