– Ты, хлопчик, затулы уши и дывысь у зэмлю. – Сапоги двинулись. Раздался противный звук, словно кто-то распорол мешок. Послышался смертный стон Сыча. Когда Михаил, приподняв голову с земли, оглянулся, Сыч в агонии перебирал голыми ногами, а тот, которого называли Сивым, так и держал его пригвозженным к земле, штык прошил горло и воткнулся в землю. – Ось и всэ, одним злодием мэньше. Вставай, хлопче, треба тикаты, поки та сволота рымыгае. Ты мэнэ нэ бийся, я свий. Воны мзнэ сонного взялы. Не вбылы, так и тягають с собою. – Он не договорил. Раздалась команда: «Руки вверх!»
– Ой, лышенько! А вы ж хто? – оторопело спросил Сивый, так и не решив, то ли штык с винтовкой вытаскивать, то ли руки поднимать. А когда команда повторилась, поднял. – Ось и втиклы, хлопче, тут ще ни кущ, то и кат сыдыть – сказал он словно сам себе, и столько в его до смерти уставших глазах было боли, что подхватившийся с земли Михаил хотел крикнуть: «Не бойтесь! Свои! Партизаны!» Но стоявший рядом не знакомый еще Мише партизан посмотрел строго на Михаила и прижал указательный палец к губам.
– Того на тропе тоже ты? – спросил старший группы у Сивого. Но он молчал. Ему уже успели связать руки и вывернуть карманы. На землю упал маленький комочек тряпки, из которой выкатилась звездочка красноармейца.
– Развяжите ему руки и подыми звезду, – сказал командир.
– Я нэ знаю, хто вы и що вам треба. Кажить прямо, я вас не боюсь, – ответил Сивый и заслонил спиной Михаила.
– Терять тебе уже и бояться нечего. У бандитов тебя ждет смерть, перед народом позор, который смывают кровью, – подытожил командир. – Пойдешь к бандитам, они тебя знают, и перевяжешь их, как баранов. Если же они не спят от дедова снотворного, скажешь, чтоб сдавались, или закидаем гранатами.
– Вин мэнэ спросэ, хто мэнэ прислав и кому сдаваться?
– Правосудию советской власти.
Когда командир произнес эти слова, Сивый, будто что-то вспомнив, пристально посмотрел ему в лицо.
– Я милиционер Охрымэнко из Уташив. Нашу часть под Анапой разбили, попал в окружение. С малэнькой группой хотилы пробиться к Новороссийску, к своим. Тут воны, полыцаи, шукають партизан. Воны размовляють по-нашему, я спросоню ны разумил, ще це каты. Уси мои хлопцы втиклы, а менэ повязалы. А главарь цих бандюков мий шурин, теж бандюк с Уташив. Так вин менэ с собою и тягае.
– Долго он рассказывает, командир, могут очухаться и расползутся, как змеи, – прервал Сивого высокий плечистый партизан. В его седых волосах запутался желтый листок береста и чуть дрожал, и Михаилу казалось, что в нем все внутри так же дрожит, как тот желтый листок. Враги убили маму и бабушку, захватили и мучают Сашу, до смерти замучили Веру и Асю. Этот Охрименко убил бандита, партизаны убьют его. Много крови, для чего, почему, зачем так много крови? Ему теперь самому захотелось убивать – стрелять, резать, протыкать штыком. Убить коменданта Методия, Матвеева, румынов, немцев, полицаев. Ему казалось, что если смести с земли всю эту неожиданно нахлынувшую нечисть, то все вернутся – и отец, и мама, и бабушка, и Вера с Асей, и братья Витя с Володей, что с отцом на фронте. А дед придет и погрозит, как всегда, указательным пальцем: «Опять шалил, Михай?» Михаил почувствовал, как прошла дрожь в теле и появилась слепящая глаза ярость, которая буквально кинула его туда, где, пригвожденный к земле штыком, застыл Сыч. Со злостью он рванул на себя винтовку, а когда вытащил окровавленный штык, резко развернулся к командиру и предложил:
– Я пойду! Я знаю, где эти гады!
Столько в крике мальчишки было отчаяния и боли, что заходили желваки на скулах командира, и он, низко наклонив голову, чтоб не видеть глаза Миши, сквозь зубы, с растяжкой приказал:
– Охрименко, иди…
Тот было двинулся, но вдруг остановился. Снял с себя защитного цвета ватник, распорол у рукава подкладку и протянул командиру партбилет:
– Мабуть, я загыну, так хай партия знае, шо вже богато катив вбыв.
Он попросил две гранаты, забрал у Сыча наган и ушел. А через полчаса на горе Карачун одним за другим раздались два оглушительных взрыва. Над горой взметнулось грязно-черное облако. Раздались душераздирающие крики, выстрелы – и все смолкло.
– Вот и все! Он был человеком, коммунистом – Охрименко Кузьма Терентьевич, – сказал командир, раскрыв стального цвета книжицу. Тяжело вздохнув, спрятал ее в нагрудный карман кителя и подошел к Михаилу:
– Рано тебе, Миша, брать в руки винтовку, надо сначала познать науку, как с ней воевать. Вот что. С продуктами у нас не очень, так что бери свой самовар и иди добывать харчи. А сестренок твоих мы сами похороним в айвовой роще. – Грустными глазами смотрел он на Михаила, и дед Гуков смотрел, и партизаны, будто хотели оставшееся тепло своей души вложить в этот взгляд. – Как доживем до победы, Миша, памятники поставим тем, кто испил чашу горя до конца, – добавил командир на прощанье…
Продираясь по лесным зарослям высоких горных вершин и ущелий, торопился рассвет. Посеребрил луговые травы вдоль Дюрсинки и синеву крупных горошин терна в подлеске и все ниже опускался прозрачным туманом в румынские окопы. Острым сквознячком дохнул в казематы, прилепившиеся словно ласточкины гнезда на пологих скатах гор, окружив дорогу и село. Потянули на себя шинели спящие вояки. Запутался холодный ветерок в черной, лохматой бороде спавшего, скорчившись у входа в каземат, часового. Может, Румыния ему снилась, какое-нибудь утопающее в золоте осенних садов село, а может, ароматная слоеная мамалыга, потому что он блаженно улыбался и вытянул сомлевшие ноги, которые уперлись в огромный прокопченный чугун, стоявший у входа в каземат. Тот, качнувшись, покатился с горы, грохоча и подпрыгивая, набирая скорость. Разбуженный грохотом катившегося чугуна часовой нажал на спусковой крючок карабина. Раздался выстрел. Пуля, рикошетом ударившись о бревно, о стенки каземата, отскочила и впилась в крупный зад спящего на нарах фельдфебеля. Боль разбудила его, и он, хватаясь за задницу, заорал нечеловеческим голосом:
– Партизаны! Партизаны! Вставайте, мать вашу…
Ударившись о саманную стенку коровника Фроси Персиковой, чугун остановился. Смолк грохот, но началась беспорядочная стрельба, и по проснувшейся всей линии румынской обороны передавалось из уст растерявшихся вояк слово «партизаны». Словно девятибалльная волна, по всей долине катился переполох к морю. Все, кто проснулся, стреляли. Куда? В кого? Куда попало. Из окна бывшего сельсовета в нижнем белье выскакивали перепуганные офицеры, хотя никто дверей не запирал, только исчезли куда-то часовые. Спешил и комендант Методий. Денщик спросонья к правой ноге Методия подставлял левый сапог и никак не мог оторвать пробудившегося взгляда от большой деревянной кровати, где из-под одеяла с розовым шелковым чехлом белело соблазнительное круглое девичье колено. Перехватив взгляд денщика, комендант лягнул его босой ногой так, что тот откатился к двери и, вскочив, снова метнулся к комендантским сапогам.
– Пошел вон! – сквозь зубы процедил Методий.
Он быстро обулся, затянул потуже пояс с кобурой и подошел к кровати. Александра спала крепким сном. Пышные волосы цвета золотого ковыля разметались на белоснежной пуховой подушке. Чуть припухшие, зацелованные добела сочные губы вздрагивали, словно она собиралась плакать. Методий наклонился, поцеловал ее в подбородок, туда, где чуть наметилась ямка, и поспешно вышел на крыльцо.
Докладывал помощник коменданта, длинный, худой, с желтым как хна лицом румын. Из доклада явствовало, что на рассвете на каземат фельдфебеля Попеску напало не менее двадцати вооруженных бандитов. В бою он сам был ранен. Среди нападавших насчитывались большие потери, но им удалось унести трупы.
Первый луч солнца соскользнул с лесистой вершины и загорелся в седоватой фельдфебельской бороде. Слезливо блестели уставшие цыганские глаза, от неутихающей боли в заднице за несколько часов осунулось еще не старое, скуластое лицо. Он еле стоял на ногах.
– Значит, бандиты? – спросил Методий, когда смолк последний выстрел и угомонилась вся рать.