Литмир - Электронная Библиотека

– Мама, Миша пришел! – позвала Елизариху тринадцатилетняя Катя, единственная дочь.

– Елизавета Викторовна, спасите Сашу от румын! Они с каждым днем все наглее становятся, ломятся в двери, угрожают. Пропадет сестренка! – Голод отчетливо обозначил худые скулы мальчишки, бледное лицо подчеркивало тревогу. А огромные, умоляющие глаза смотрели с такой мольбой, что сердце Елизарихи сжалось:

– Запрись, Катенька, на засов и никого не пускай, – наказывала она черноглазой и тоненькой, как стебелек, дочери. – Пойдем, Миша.

По узкой тропинке, вдоль реки, не шли, а бежали они в село.

– Ой, не беги так быстро, Миша, ноги мои подкашиваются! – просила Елизариха.

– Быстрее надо, тетя Маруся, быстрее! – просил Михаил.

– Чует беду. Ой, горе, горе! – повторяла она и прибавляла ходу. У дверей квартиры, где оставил Михаил Сашу, стоял часовой. Штыком остановив запыхавшихся Елизариху и мальчишку, он с кривой улыбкой пояснил:

– Туда невозможно, там комендант с молодой куркой.

В оскале кривых зубов румына Михаилу виделась жуткая гримаса черта. В этот момент за дверями послышались возня и пронзительный вскрик. Михаил рванулся к двери, но в грудь ему уперся штык.

– Все, – смеялся румын, – молодая курка готова!

– Пойдем, Миша, пойдем, поздно, не успели…

Подошли соседи и помогли отвести его к Елизарихе. Он пытался вырваться, угрожал румынам, но платком ему закрыли рот. Перестали солдаты водить под дулами винтовок все новых и новых женщин коменданту, ему понравилась Александра. Взял он ее в свой особняк и никуда не выпускал, а Михаил остался один. Когда у односельчан уже нечем было поделиться, посоветовали Михаилу добраться до хуторов, выменять что-нибудь из продуктов на оставшиеся вещи. На редкость теплым и солнечным стоял октябрь. Еще не падала в горах листва. То справа, то слева от тропинки виднелись кизиловые рощи с побуревшей листвой. Кизил перезрел и усыпал землю крупными сладкими ягодами. Он то и дело сворачивал на полянку, собирая рубиновые россыпи, а тропинка шла вверх, вниз, вверх, вниз – вот и айвовая роща. В лесу от зрелой айвы, кислиц и груш стоял такой запах, что кружило голову.

Не было войны, не было бы горя, и все это несметное богатство леса собрали бы люди… Но не пускали румыны народ, пугая партизанами, а где они, партизаны? Михаил чутко прислушивался к лесной тишине, то карабкаясь по тропе вверх, то стремительно сбегая с горы вниз.

– Стой, хлопец! – как выстрел, прозвучал хрипловатый голос за спиной. Михаил мгновенно повернул голову и заметил, как в него целится из винтовки заросший, в румынской шинели человек. – Что несешь? – спросил, надвигаясь. Ничего хорошего не обещали лихорадочно светящиеся глаза. Мурашки под кожей побежали, но Михаил держался смело и спокойно. Сняв мешок с плеч, он развязал его, и золотом в солнечных лучах вспыхнул медный самовар.

– Это все? – спросил лохматый, дыхнув зловонным перегаром. Он суматошно, будто кто гнался за ним, рылся в мешке и, ничего более не находя, пнул его ногой так, что мешок с самоваром, грохоча, покатился в глубокое ущелье. – Жрать есть что? – словно лаял, а не спрашивал, уставясь в грудь Михаилу, туда, где за пазухой лежала полурыбная, полукартофельная лепешка: Елизариха дала на дорогу. Мужик ел, как животное, забыв, что у него есть руки, прямо с белой тряпки хватал ртом, как собака, давился, судорожно дергая острым кадыком, и хватал снова, что-то омерзительное было в нем и страшное. – Отвернись, не то сдохнешь там! – показал кивком головы в ущелье. И пригрозил Михаилу, заметив, как тот брезгливо, с осуждением смотрел на него. – Менять идешь? – уточнил, когда проглотил лепешку.

– Менять, а ты что делаешь? Дезертир? – неожиданно для самого себя спросил Михаил и съежился от ожидаемой расправы, когда лохматый снова схватил винтовку. Раздался выстрел. У самого уха взвизгнула пуля, опалив кожу на щеке.

– Не тявкай, щенок, пока цел! Догоняй свой самовар, и чтоб выменял мне сала и хлеба, не то гнить тебе в ущелье.

Сказал и исчез, как сквозь землю провалился. И тут накатил на Михаила истерический хохот. Уже в горле и в груди болело, а он все не мог остановить этот дурацкий смех. Все ниже и ниже спускался он в ущелье. Подобрав мешок, хохоча подходил к самовару, который остановился у небольшого завала веток и сушняка. Еще мгновение, и парень подавился смрадом. Под завалом гудел миллионный рой мух, и чего там только не было. Резанул Михаилу по глазам Асин платок, старшей сестры. Хохот прекратился, встали волосы дыбом, от тошноты начала кружиться голова, сделалось дурно. Отошел чуть в сторону, началась рвота. Его шатало из стороны в сторону. Ветку за веткой разбирал завал. В голове гудело, и на ладонях появился противный, липкий пот. Сестры лежали рядом на спине. На Михаила стеклянно глядели их открытые глаза.

Рты у обеих были забиты кляпами, свернутыми из нижнего белья. Одежды на них не оказалось, а тела раздулись до неузнаваемости. В изголовье лежали оклунки с отрубями, мыши проточили мешки. Было такое впечатление, что они легли спать и не проснулись. Будто окаменел Михаил, так и стоял. Может, надо было закричать или громко заплакать, чтобы стряхнуть увиденный ужас, а он так и замер, впившись глазами в огромные, раздутые груди сестер, в то место, где у левой груди у каждой чернела круглая рана. В нее влазила и вылазила всякая тварь, а чуть выше на откосе валялись клочки одежды. Конвульсии, рыдания сдавили горло и грудь, он кричал, а звука не было, словно онемел. Попытался что-то произнести, но голоса не услышал. Рой мух взлетел – и растревоженного гудения нет… На самом деле Михаил ревел как медведь на весь лес, но не мог услышать, потому что он оглох. Когда смутно стало доходить, что потерял слух, ужас и скованность покинули его, и появилось безразличие. Вытащил из-под веток самовар. Опустил его и, взвалив на спину, не оглядываясь, стал подниматься в гору. Как он попал в лесничество, а не на хутор, не мог объяснить.

Дед не скоро вытянул скупые слова о случившемся.

– Убили Асю и Веру. Наши убили, – повторял Михаил одно и то же. Когда Гуков догадался, что мальчишка оглох, снял с плеч мешок с самоваром и поставил на землю, потом долго вертел его голову, заглядывая в глаза, повторяя:

– Да, брат… Могло быть и хуже. – Неожиданно дед ладонью сжал Михаилу горло. У того глаза полезли из орбит, он словно взвился вверх, и широко, насколько можно, открыл рот. В ушах что-то треснуло, и, грому подобно, в него ворвались звуки. Была тихая, безветренная погода, а слышалось Мише, что лес шумит, как в бурю. – С одним горем, кажется, справились, как быть со вторым? Расскажи подробнее…

– Там, в ущелье, у айвовой рощи, Ася с Верой! Кто-то надругался и убил их. Убил зверски, понимаешь, дед? Зверски, ножом в сердце, в сердце…

– Успокойся, Миша, успокойся, а то снова оглохнешь. Что ж поделаешь – война.

– Не румыны это, дед! Не румыны. Свои убили. Он и мне грозил, мол, гнить будешь в ущелье, если хлеба и сала не выменяешь. – Дед Гуков не смог выдержать взгляда Михаила, столько было в нем боли и кричащей мольбы. Старому ли военному служаке смотреть беспомощно в кричащие от боли детские глаза? И он отвернулся. – Что же ты молчишь, дед? У тебя же ружье есть! Боишься, да? Тогда дай его мне! – Молчал Гуков. В его уже не седой, а белой голове роем копошились мысли:

– Не один он там, много их. Это полицаи под партизан рядятся. Голыми руками их, сынок, не возьмешь. Они и ко мне было полезли, но есть у меня от них защита. – Дед показал на медаль, специально вывешенную на стене, и рядом в свежей рамочке – грамота на немецком языке. – Так ты говоришь, лохматый, грязный и голодный? Это хорошо, что голодный. Значит, хлеба и сала? – уже сам с собою говорил старик, направляясь к избушке. Не пошел за ним Михаил – дед не приглашал, – но слышал, как тот возился, звенел стеклянной посудой, из полуоткрытого окна, будто из сказочной избушки, доносилось покряхтывание старика. До ноздрей мальчика доносился приятный запах, вызывающий до боли в желудке голод и неуемную слюну.

2
{"b":"687952","o":1}