Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Такое странное и перегруженное осмысление Мандельштама происходит еще и потому, что он поэт сложный. Важно, однако, напомнить очевидное: сложность и цитатность вовсе не одно и то же. Так, плохие, вторичные стихи, как правило, полны неотрефлексированных (необыгранных) цитат, ритмических и лексических отсылок (правда, клишированных), а иногда и переписанных фрагментов предшествующих текстов. Но исследователей «плохих текстов» мало, а мандельштамоведов много.

Сложность Мандельштама заключается прежде всего не в цитатности, а в новаторском и головокружительном использовании языка, в умении соединять в поэтическом слове конвенциональные значения и уникальные семантические оттенки. К сожалению, интертекстуальные построения последних десятилетий меньше всего учитывают именно язык поэта, хотя как раз Тарановский о нем думал и писал (см. подробнее в следующем разделе монографии).

Поэтому если что и предлагать взамен интертекстуальности, так это анализ языка и анализ смысла на лингвистической основе.

Подчеркнем, что это противопоставление не только не абсолютное, но даже и не объективное. При нормальном положении дел совершенно естественно не формировать оппозицию из языка и литературной традиции. Они тесно взаимодействуют между собой, хотя и находятся на разных уровнях.

Но в нынешних обстоятельствах изучения поэтики Мандельштама мы вынуждены противопоставить язык «подтекстам». Как нам видится, этот шаг позволит уйти от субъективных интерпретаций и посмотреть на поэта более объективным, научным взглядом. Именно через анализ языка мы можем приблизиться к пониманию смыслов мандельштамовских стихов, меньше опасаясь, что все наши построения зиждутся на субъективных факторах (но признаемся, что опасения все равно остаются).

Более того, предпринятое в книге описание поэтического языка Мандельштама, точнее не всего языка, а его ключевого аспекта – работы с идиоматикой, предлагает в итоге вернуться к истории литературы, то есть переместиться из области интерпретаций в область исторического осмысления словесности. Речь идет не о фактологической истории, а о мало разработанных областях: истории семантического усложнения русской поэзии, изучении лирики в свете теории информации, а также когнитивных особенностях восприятия стихов поэта (эти особенности во многом историчны). Из нашего предисловия видно, что для нас одной из ключевых является фигура читателя, поэтому в книге (в заключительном разделе) мы уделяем ей особое внимание. Вместе с тем основная часть монографии (первый раздел) посвящена анализу языка. Раскрывая все карты, признаемся, что мы не избежали соблазна и во втором разделе не отказали себе в удовольствии стать в позицию интерпретаторов и предложить сообществу свои прочтения нескольких стихотворений Мандельштама. В свое оправдание скажем, что лингвистическое описание для нас не самоцель, а попытка показать, что смысл лирики поэта во многом открывается благодаря языку. Именно язык дает возможность войти в область значений текстов, то есть в ту область, в которую принято входить через подтексты.

В книге к интертекстуальной теории мы практически не возвращаемся – упоминаем ее несколько раз в промежуточных выводах. Нам было важно не столько отвергнуть теорию (тем более что до конца опровергнуть ее невозможно), сколько критически рассмотреть ее в историческом и филологическом контексте, чтобы расчистить пространство и найти новые способы говорения о творчестве поэта.

Тем не менее мы понимаем, что наше предисловие вынуждает читателя сравнивать то, что предлагаем мы, с тем, что предлагают сторонники интертекстуальных построений. Помня о том, что языковой и подтекстуальный подходы на самом деле объективно не противопоставлены, но оказываются в оппозиции в сложившихся условиях, мы закончим этот раздел книги столкновением двух исследовательских оптик. Для наглядности мы выбрали, во-первых, короткий, во-вторых, не самый значимый в поэтическом каноне Мандельштама текст – в этом случае, как нам кажется, сопоставление методологий вызовет меньше эмоций.

В феврале 1937 года Мандельштам написал короткое стихотворение, далеко не самое заметное в корпусе воронежских стихов:

Были очи острее точимой косы —
По зегзице в зенице и по капле росы, —
И едва научились они во весь рост
Различать одинокое множество звезд.
[Мандельштам 2001: 240]

Для «традиционного» мандельштамоведения, как читатель уже понял из нашего введения, главным (и часто единственным) методом толкования стихов оказывается поиск подтекстов. Разборы этого стихотворения не исключение.

Так, Ронен [Ronen 1983: 63–64] связывает одинокое множество звезд как с многочисленными звездами и созвездиями в стихах Мандельштама, так и с нагруженным культурным смыслом образом Плеяд, появляющимся в Библии. Ронен вспоминает Вульгату («Nunquid coniungere valebis micantes stellas Pleiadas, aut gyrum Arcturi poteris dissipare?»), отмечая, что русскоязычный вариант несколько отличается, сохраняя при этом похожее значение: «Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль?» (Иов 38:31). Тем не менее это важно для его последующих построений.

В качестве конкретного подтекста для строки Мандельштама исследователь приводит следующий отрывок из «Спорад» Вяч. Иванова (1909): «Вид звездного неба пробуждает в нас чувствования, несравнимые ни с какими другими впечатлениями внешнего мира на душу <…> Никогда живее не ощущает человек всего вместе, как множественного единства и как разъединенного множества…» <курсив наш. – П. У., В. Ф.>. Подтекстом для всего стихотворения становятся также следующие строки Вяч. Иванова: «Кто, сея, проводил дождливые Плеяды, – / Их, серп точа, не встретит вновь» («Subtile virus caelitum», из сборника «Cor Ardens»). Связь Плеяд и серпа, в свою очередь, возводится к «Трудам и дням» Гесиода.

Согласно Ронену, указанные подтексты позволяют понять герметичный смысл звездных образов у Мандельштама, воплощенный как раз в рассматриваемом стихотворении.

К этому же произведению обращалась Л. Гутрина [Гутрина 2009]. Исследовательница отстаивает идею, что в стихотворении описывается женский портрет. Подчиняя свой разбор этой мысли, она однозначно трактует точимую косу как фольклорный образ Смерти и видит в стихотворении «столкновение преданности/любви – и смерти» [Гутрина 2009: 125]. О теме преданности/любви сигнализирует слово зегзица, опять-таки однозначно отсылающее к плачу Ярославны из «Слова о полку Игореве». Другое указание на женский образ, по мнению исследовательницы, зашифровано в аллитерации гзи-зе (по зегзице в зенице), которая «не может не актуализировать» хлебниковское «Бобэоби пелись губы», в частности его пятую строку – «Гзи-гзи-гзэо пелась цепь». Развивая свою догадку, что перед нами портрет, Гутрина приходит к выводу, что цепь – это женская цепочка. В то же время – в соответствии с биографией и сложившимся образом Мандельштама – та же цепь «напоминает о цепях на ногах каторжан».

Зеница – зрачок – заставляет автора вспомнить о стихотворении «Твой зрачок в небесной корке…», посвященном Надежде Мандельштам (второй женский образ в «Были очи…»). Его Гутрина интерпретирует как «просьбу говорящего о молитве за спасение» [Гутрина 2009: 126], опираясь на строки «Омут ока удивленный, – / Кинь его вдогонку мне». Рассматривая «Были очи…» как стихотворение о Ярославне, исследовательница приходит к выводу, что оно контрастно по отношению к первоисточнику: в «Слове о полку…» «молитва за спасение» была услышана, тогда как у Мандельштама звезды невосприимчивы к молению земной женщины. В результате смысл стихов обозначен как горькое предположение о том, «скольких ждут и скольких оплакивают Ярославны 1937 года» с проекцией «собственной судьбы поэта <…> на историю плененного князя Игоря» [Гутрина 2009: 127].

8
{"b":"687171","o":1}