Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Определение Тарановского при этом ни на чем не настаивает, просто констатирует определенный факт. Определение же Ронена идет дальше: стихотворение оказывается «шифром» (ср. «зашифрованное в тексте сообщение»), и читатель «должен» – именно «должен» – подтекст видеть и осознавать, иначе дешифровать сообщение не получится. На эту прескриптивность нужно обратить особое внимание, поскольку она во многом сформировала парадигму изучения поэта2.

Если рассматривать два определения как конкурирующие, то стоит признать, что в современном мандельштамоведении победило роненовское представление о подтексте. Вместе с тем стоит задаться вопросом, который одинаково актуален и для построений Ронена, и для построений Тарановского: а зачем вообще исследователям понадобился термин «подтекст», если существует термин «источник»?

Поясним на примере. В статье «„Концерт на вокзале“. К вопросу о контексте и подтексте» (1-я глава «Очерков о поэзии О. Мандельштама») Тарановский обратил внимание на то, что в строке «И ни одна звезда не говорит» присутствует «чужое слово», а именно – лермонтовское: «И звезда с звездою говорит». Точности ради отметим, что когда это наблюдение только вводится филологом, он говорит о том, что в «Концерте на вокзале» содержится «открытая полемика с лермонтовскими строками» [Тарановский 2000: 27], и уже после, давая приведенное выше определение, Тарановский сообщает о подтексте. Поэтому мы вправе задаться вопросом о выборе термина.

Почему исследователя не устраивает идея, что строка Лермонтова – источник строки Мандельштама? Почему нужно говорить о подтексте?

«Подтекст» – термин, связанный с читателем, а «источник» – с автором. Рассмотрим самую базовую филологическую триаду: автор – текст – читатель. Термин «источник» затрагивает первые два элемента – автора и текст. Какой-то элемент текста – строка, образ, словосочетание – трактуется как заимствование из конкретного предшествующего произведения. Это позволяет заключить, что автор читал «предыдущий» текст, вероятно, им вдохновился, счел возможным использовать в своем стихотворении. Читатель в этой схематичной конструкции остается в стороне: он может принять к сведению выявленный филологом факт, может согласиться или не согласиться с наличием обнаруженного источника, но термин «источник» не обязательно определяет понимание текста, поскольку его функция – формализовать межтекстовые историко-литературные связи и реконструировать авторское сознание.

Напротив, термин «подтекст» взаимодействует с триадой автор – текст – читатель нормирующим образом. Первые шаги здесь совпадают: в исследуемом тексте обнаруживается элемент предшествующего произведения, «чужое слово». Это означает, что автор с этим текстом был знаком и счел необходимым его использовать по каким-то причинам, иногда достойным филологической реконструкции. А вот после этого совершается основной смысловой сдвиг. Во-первых, утверждается, что автор совершенно сознательно сделал «чужое слово» определяющим смысл текста. Во-вторых, читатель непременно обязан это чужое слово распознать, иначе его понимание произведения оказывается неправильным.

Получается, что термин «подтекст» недвусмысленно предписывает автору определенные интенции, а также прескриптивным образом регулирует читательское восприятие.

Из этих положений вытекает два следствия. Следствие первое: исследуемый текст (или его фрагмент) предстает «темным», оказывается «шифром», нуждающимся в «дешифровке». Следствие второе: именно исследователь определяет, в чем заключается смысл текста, и навязывает читателю свою трактовку. Иными словами, возникает идея нормативного понимания стихотворений Мандельштама.

Здесь мы чувствуем необходимость остановиться и сделать ряд оговорок и отступлений. Прежде всего, мы отдаем себе отчет в том, что примерно тем же занят определенный сегмент литературоведения. Ученые придумывают интерпретации различных текстов, будучи убежденными или надеясь, что их трактовки будут приняты сообществом и заинтересованными читателями. Прочтения произведений, интерпретации текстов и авторов конкурируют между собой, и каждое из них по замыслу отражает объективное положение вещей. Та или иная интерпретация разделяется разными сообществами – от узкопрофессионального до самого широкого (сложившиеся школьные практики объяснения канонических текстов). Доминирующая интерпретация обеспечивает чувство общности, определяет коллективную идентичность и в конечном счете облегчает сохранение и трансмиссию культурных артефактов (в данном случае – стихов).

Поэтому мы осознаем, что наша книга тоже в каком-то смысле нормативна: она предлагает свою интерпретацию Мандельштама, а с другими спорит. Мы так же ожидаем, что на нашу трактовку сообщество обратит внимание и, возможно, ее учтет. Вместе с тем мы понимаем, что этого может не произойти, и тогда авторы останутся микросообществом из двух человек. В литературоведении полностью уйти от нормативности практически нельзя, особенно если мы оказываемся в области интерпретаций текстов. Она либо манифестируется, либо прямо не проговаривается, но подразумевается в большинстве работ.

И тем не менее нормативность градуальна. Одно дело – навязывать конкретные прочтения, считая все другие неправильными, и другое – предлагать одну из возможных интерпретаций, осознавая, что допустимы и иные. Точно так же есть разница между манифестацией «как на самом деле» / «что в действительности написано» и попыткой разобраться, почему сложилась конкретная интерпретация, что в тексте ей способствует. В настоящей книге, к слову, мы попытались объяснить, почему Мандельштам оказался таким читаемым поэтом и что в его стихах есть такого особенного, обеспечивающего их цитируемость и мнемоничность (хотя фазы интерпретации материала мы, конечно, тоже не миновали).

В связи с этим стоит сказать, что когда Тарановский и Ронен разрабатывали свою теорию, длинной и сложной истории дискурсивной рецепции Мандельштама не было (понятно, что и здесь есть оговорки и исключения – это, несомненно, тема для отдельного основательного исследования). В каком-то смысле ученым повезло: их прочтение поэта оказалось одним из первых и во многом поэтому задало специфику осмысления его наследия. Другое дело, что теория в большей степени была и остается актуальной именно для мандельштамоведов, тогда как знатоки и любители поэзии читали и читают стихи Мандельштама, не обязательно опираясь на идею подтекста. Впрочем, за то, что интертекстуальные штудии во многом способствовали канонизации поэта, теория заслуживает благодарности.

Другое отступление посвящено модернизму и интертекстуальности в широком смысле слова. Нам бы не хотелось, чтобы из нашего изложения вытекало, что Тарановский и Ронен как бы на пустом месте придумали новый термин, который позволил им апроприировать Мандельштама и получить огромный символический капитал исключительно за счет смыслового переключения «источников» в «подтексты».

Это переключение интересно описать не только словами П. Бурдье, но и используя инструментарий Б. Латура. В свете акторно-сетевой теории «подтекст» оказывается сконструированным явлением, актором, и этот актор меняет структуру окружающей реальности, подобно тому как открытие микроорганизмов Пастером изменило социальную раскладку второй половины XIX века. Пастеру, напомним, благодаря ряду проанализированных Латуром операций удалось убедить общество в том, что причиной такой болезни, как сибирская язва, являются микробы. Именно «сконструированный» французским биологом микроб стал новым социальным агентом, а Пастер как человек, способный его контролировать, получил неограниченный символический капитал (наше изложение, конечно, предельно схематично, см. подробнее: [Латур 2002; Латур 2015]).

«Подтекст», будучи конструктом гуманитарных, а не естественных наук, разумеется, не был в состоянии так существенно изменить социальную реальность. Вместе с тем Мандельштама как явление культуры он, несомненно, изменил. Предполагаем, что в рамках акторно-сетевой теории эффективность «подтекста» как нового актора описывается следующим образом. В пространстве литературы существуют стихи Мандельштама, которые по каким-то причинам нравятся читателям, но иногда кажутся не до конца понятными. Эту непонятность можно объяснять разными способами, например биографией автора или особым использованием русского языка. Из веера вероятных объяснений выбирается одно – литературная традиция, но для нее придумывается новое смысловое наполнение: она не очерчивает круг источников текста, а вскрывает его смысл. Непонимание стихов Мандальштама, таким образом, связывается не с когнитивным, а с культурным феноменом (знание традиции). Происходит своего рода двойное конструирование: лирика поэта моделируется как темная (так в науке закрепляются читательские ощущения), а подтекст – как дешифратор. Последний соединяет смысл текста и читательское непонимание и гарантирует доступ к значению произведения. Исследователи, которые ввели новый актор, получают большой символический капитал, потому что знают, как с ним обращаться.

вернуться

2

Интересно, что в начале 1970‐х годов к концептуальному описанию цитатности в поэзии другого модерниста – Блока – обратилась З. Г. Минц, см. ее статью «Функция реминисценций в поэтике Ал. Блока» (1973) [Минц 1973/1999]. Исследовательница предложила глубокое системное описание специфики и функций интертекстуальности в лирике поэта, однако в ее работе мы не находим того нормирования рецепции, которое сформировалось в мандельштамоведении: для Минц в этой статье прежде всего важно реконструировать объективные цитатные стратегии Блока (учитывающие культурный язык символизма), а не предложить конкретные интерпретации текстов (см. обсуждение проблемы интерпретации ниже).

3
{"b":"687171","o":1}