Так прошла осень, начался декабрь, ясный и пугающе теплый, несущий новое бедствие и вместе с тем – для Регины лично – перемены. Кощунственно назвать их переменами к лучшему на фоне происходящей общенародной трагедии не повернулся б язык ни у нее и ни у кого другого, но тем не менее то был слом или хотя бы сдвиг в условиях, обещавших консервацию на неопределенное время ее внутреннего состояния. Толчок, колыхнувший здание клиники, как и многие тысячи других сооружений по всей Армении, не всколыхнул в полном смысле слова застывшую душу Регины, но все же придал некоторую подвижность закостеневшим сочленениям ее «я», почти утратившего способность реагировать на внешние влияния. Половодье человеческих бед, разливаясь, втягивавшее в себя многих, в том числе, медиков всех специальностей, на какое-то время освободило ее от главнейшего ее страдания – одиночества, точнее, одинокости ее переживания в мире благополучных, как ей казалось, преисполненных демонстративного довольства людей. К тому же обилие работы, вынуждавшее ее задерживаться в клинике допоздна, избавляло от необходимости искать посторонние занятия, которые могли б заполнить череду пустых вечерних часов, а накапливавшаяся сверх меры усталость позволяла заснуть сразу, без бесконечного прослушивания однообразной симфонии никогда не затухавших до подпорогового уровня звуков ночного города и безуспешного перебирания в уме чисел и предметов. К исходу зимы она почти уже вышла из своего сомнамбулического состояния, во всяком случае, внешне, хотя по виду была еще далека от облика реконвалесцента, умильно любующегося облаками и листьями на деревьях – впрочем, и она в этом году впервые разглядела не только трепетные молодые листья, но и почки, медленно разворачивающиеся под бдительнмы присмотром заботливого весеннего солнца. Вообще мир повернулся к ней каким-то другим боком, незнакомым, как невидимая сторона Луны. Нередко Регина останавливалась посреди улицы и, запрокинув голову, смотрела вверх, в небо, удивляясь его пронзительной синеве, она стала различать оттенки облаков, все их бесконечное множество от сиренево-розовых до серо-зеленых, она обнаружила что одни деревья одеваются в листву много раньше других, и черные, похожие на оленьи рога, угловатые ветви неожиданным диссонансом возникают на нежноизумрудном фоне свежей зелени, холодя душу, как лесные пожарища. Зацвели сады, и Регина вдруг узнала, что белый цвет абрикосов отнюдь не исчерпывает собой многообразного цветения плодовых деревьев. Открытия следовали одно за другим, ведь в юности она замечала скорее фасоны и оттенки платьев идущих навстречу девушек, нежели цветы или дома, а позднее и вовсе перестала обращать внимание на малозначащие детали обыденной действительности или то, что ей представлялось таковым. Проснувшийся в ней вкус к созерцанию изумлял ее самое, но она не противилась происходящим переменам и стала даже после работы задерживаться в сквере напротив дома, сидела подолгу на скамеечке, бездумно разглядывая то спешивших к троллейбусной остановке прохожих, то смешных в своем неудержимом желании порисоваться мальчиков-первокурсников, то застенчивые, сохраняющие полуметровую дистанцию юные парочки, а то и просто яркие тенты летнего кафе неподалеку или стены соседних домов, машинально отмечая архитектурные украшения, о существовании которых прежде не подозревала. Однажды ее попросили проконсультировать больного в Мартуни и повезли туда на машине по берегу Севана, который она не видела лет восемь. Она смотрела сквозь боковое стекло на сиренево-голубые воды, окаймленные цепью голубовато-сиреневых холмов, очарованная и растроганная, и чуть не заплакала, когда у незнакомого ей доселе монастыря Айриванк специально для нее сделали остановку, и подойдя к самому берегу, она смогла с высоты прибрежных скал окинуть взглядом озеро во всей его неуемной красоте.
Вернувшись домой, она прокралась в комнату свекрови и долго рассматривала висевшую над кроватью акварель. Севан на ней был совсем сиреневый, почти фиолетовый, что раньше она приписывала необузданной фантазии мужа, такие же или почти такие и берега, и она с запоздалым раскаянием вспомнила снисходительное недоверие, с которым слушала до смешного вдохновенные рассуждения Дереника по поводу удивительных свойств Севана, меняющего якобы в зависимости от погоды и времени года не только собственную окраску, но и оттенок берегов. В тот раз она промолчала и только скептически улыбнулась – улыбкой ехидствующей Джоконды, как с легким раздражением обронил Дереник, обронил, встал из-за стола и ушел, не допив чая. Теперь она смотрела на акварель и думала, что сложись все иначе, не так нелепо, как уже сложилось окончательно и непоправимо, она вполне могла б стоять рядом с мужем в тот самый день или миг, когда Севан так фиолетово светился. Совсем как ее любимые аметисты. Она прошла к себе и долго еще любовалась подаренными Дереником к десятилетию свадьбы длинными-предлинными бусами, которые оборачивала вокруг шеи дважды или трижды, а потом легла спать, и ей приснился первый сон.
Сон начался не так, как это обычно бывает – с расплывающихся видений, откладывающихся на самой периферии памяти и сознания, за которыми следует более или менее четко запечатлевающийся отрезок, а далее снова туман, позволяющий только слабо угадывать людей и события – нет, этот сон начался, как начинается фильм в кинозале, гаснет свет, и ясные и яркие возникают первые кадры. Так и случилось, словно бы погас свет, а потом вспыхнул неожиданно и ослепительно, и Регина обнаружила себя на берегу фиолетового озера, а может быть, моря, катившего прямо к ее босым, по щиколотки погруженным в золотистый песок ногам загибавшиеся, как на рисунках в детских книжках, волны. Волны словно светились изнутри, белая пена, которую они, отползая, оставляли на песке, была похожа на снег, такая же густая и рассыпчатая, она лежала на кромке берега, медленно тая под лучами полуденного солнца. День был жаркий, и Регина одетая в плотную юбку и блузку с длинными рукавами, сразу вспотела, несмотря на дувший с моря – а может, озера – легкий ветерок. На уходившем вдаль в обе стороны пляже не было ни души, и после недолгого, но мучительного колебания она расстегнула пуговицы, огляделась еще раз и сбросила сначала блузку, а потом и юбку. Однако, нижнее белье на пляже казалось еще более нелепым, чем полушерстяная серая юбка в складку и белая, то ли учительская, то ли ученическая блузка, и уже не раздумывая, охваченная каким-то веселым безрассудством Регина решительно стащила с себя все остальное и, бросив одежду на песок, побежала купаться. Плавать она не умела и, окунувшись пару раз в восхитительно теплую и чистую воду, подвинулась в сторону берега и долго еще то стояла на невидимой черте, которую поминутно заливали и обнажали волны, то бродила вдоль нее, наблюдая, как море – видимо, это все-таки было море – старательно зализывает округлыми языками прибоя ямки ее следов на мокром песке. А потом она легла навзничь, раскинувшись, на горячую прибрежную полосу пляжа недалеко от кромки воды и подставила солнечным лучам свои белокожие, не тронутые загаром грудь, живот, бедра. Разнежившись, задремала и проснулась в постели, от звонка будильника.
Одеваясь, она то и дело замирала, душа не уставала вспоминать незнакомое ощущение свободы и покоя, охватившее ее на золотистом берегу фиолетового моря. Впервые за этот год она надела платье с глубоким вырезом и закрутила вокруг шеи в три ряда аметистовые бусы, и весь день при каждом движении их теплое прикосновение пробуждало в ней сладостное воспоминание о пережитом ночью. По дороге домой она зашла в одну комиссионку, другую и, стыдливо потупив глаза, купила иностранно шуршащий, из непривычно блестящей пестрой ткани сарафанчик с открытой до лопаток спиной и тоненькими бретельками, никак уж не позволявшими поддеть под низ лифчик, без которого Регина еще ни разу во взрослой жизни не выходила на улицу, во всяком случае, городскую, ну может, давным-давно на море, но в Ереване никогда. Дома она долго рассматривала сарафанчик, примерила его, запершись в спальне, но быстро, словно испугавшись, что дочь или свекровь застанут ее в подобном виде, скинула обновку и, запрятав ее в непрозрачный полиэтиленовый пакет, засунула подальше в шкаф – подальше, поглубже, в самый низ, под сложенные горкой летние вещи.