С того дня или не с того – Регине трудно было припомнить, она никогда особенно не следила за времяпрепровождением мужа – но он стал меньше рисовать, постепенно забросил это занятие совсем, а как-то на глазах у всей семьи принес и ссыпал в помойное ведро крохотные кирпичики засохших красок. Картины потихоньку – а может, и сразу, Регина не уловила поэтапности переходного периода – исчезли, он раздарил их друзьям, сослуживцам и еще бог весть кому, осталось лишь несколько, одна, изображавшая Севан в каком-то, как казалось Регине, скособоченном ракурсе, так, что монастырьки вместе с горой попали в нижний угол, самый краешек, висела над кроватью его матери и три – над столом дочери. Самая большая из трех, вся в бесформенных, расплывчатых цветных потеках, именовалась то ли «Восходом», то ли «Закатом», другая могла бы быть банальной, так как изображала навязший уже в зубах Кармравор, но, вопреки реальности, знакомой формы церквушка представала черной с золотом, на последней же красовалось странное, похожее одновременно на носорога и крокодила и к тому же лиловокожее животное.
Забросив кисточки, Дереник нашел себе другое, не менее неожиданное занятие, о котором Регина долгое время не подозревала, узнала совершенно случайно от знакомых не самых даже близких, в дом, во всяком случае, не вхожих, и однако, знавших о ее муже больше, чем она сама. Нет, иногда Дереник пел и при ней, случалось это чаще всего на семейных торжествах, после того, как собравшиеся во множестве родственники упрашивали его нудно и назойливо. Дереник сопротивлялся застенчиво, но упорно и смирялся только, когда вмешивались самые старшие – прежде отец, позднее дядя по матери. Голос у него был довольно сильный, приятного мягкого тембра, и пел он музыкально, с чувством, хотя, конечно, слушали его так еще. На подобных застольях это дело обычное – уговаривают, уламывают, сажают за пианино, заставляют петь или, не дай бог, стихи читать, а сами жрут да пьют, шепчутся исподтишка, якобы слушают, а на деле ждут не дождутся, пока со вставными номерами будет покончено, и можно опять загалдеть, зашуметь. Регине всегда было непонятно, зачем вообще затеваются все эти выступления, еще и детишек вытаскивают барабанить сонатины… ну Дереника тянули, пожалуй, по принципу «с паршивой овцы хоть шерсти клок», другого прока от него на подобных сборищах ожидать не приходилось, тостов произносить он не умел, анекдотов не рассказывал, забивался куда-нибудь в уголок – он и за круглым столом умел сидеть так, словно в угол забился – тихий, незаметный, весь какой-то неловкий, неуместный. И вообще в семействе он был паршивой овцой – ни карьеры, ни зарплаты, ни левых доходов, ни правых. Отец его, объемистый, как шкаф, шумный мужик, занимал немалый пост в Совмине, ворочал делами, крупными и малыми, ел со вкусом и с чувством пил, кутил во множестве мест и со множеством людей, и когда за три года до сына умер в одночасье от инсульта, Регина про себя добавила: «От пьянства и обжорства». Единственная сестра Дереника была замужем за каким-то малопонятным цеховиком, малопонятным в смысле занятий, но отнюдь не финансового положения, тут все было четко, и неприлично огромные бриллианты в ушах золовки, чуть ли не полностью заслоняемые ее жирными щеками, выглядели в глазах Регины недвусмысленной декларацией о доходах ее достойного супруга. То же самое всякие, в разных сферах, но одинаково преуспевавшие двоюродные дяди и тети, братья и сестры – клан, буквально излучавший коллективные довольство и сытость. Даже внешне они все были схожи – большие, квадратные, пышные, про себя Регина сравнивала семейство с комплектом крупногабаритной мебели, эдакие монументальные шкафы и комоды, обитые дорогим плюшем раскидистые диваны и кресла. Дереник и тут выглядел паршивой овцой – худой и длинный, бледный, с вечно тоскующим взглядом и смущенно-улыбчивым ртом, непьющий и почти никогда на памяти Регины не евший с подлинным, присущим семейству раблезианским аппетитом. Если на то пошло, Регина лучше вписывалась в эту компанию, хоть и относилась к ней, как часто бедняки относятся к богатым – с презрительной иронией, нередко маскирующей гораздо более сложное чувство, она, во всяком случае, подобно им, сражалась, одолевая становившиеся все круче ступеньки на лестнице служебной карьеры, она хорошо зарабатывала, и не только по вынужденности, но и с удовольствием, она, в конце концов, тоже любила вкусно поесть, элегантно одеться и не упускала случая съездить в какую угодно страну по любой путевке, добытой услужливыми пациентами. И уж конечно, она не могла себе позволить часами о чем-то грезить или возиться с дочкой, как Дереник, хотя… если на то пошло, свекр, пока был жив – да и после смерти в известной степени – содержал и сына с невесткой, так что пожелай Регина, и она могла бы все эти годы прохлаждаться на работе и выискивать себе всяческие заковыристые хобби дома, однако, это было не в ее характере, деятельном и жестком, не склонном к мечтаниям и рефлексии. Далека она была и от любых абстракций, от веры в бога не менее, чем от почитания коммунистических или иных социальных иллюзий. Потому и, если дошедшее до нее достаточно извилистыми путями известие о том, что Дереник увлекся духовными песнями, шараканами или как они там называются, и чуть ли не поступил в один из изрядно расплодившихся в последнее время камерных ансамблей, исполняющих старинную музыку, вызвало у нее лишь средней интенсивности недоумение, то более позднее сообщение, согласно которому муж ее стал захаживать в церковь и вроде бы замыслил не то креститься, не то петь в церковном хоре – впрочем, первое, видимо, должно было предварять второе – пробудило в ней чувство посильнее, чуть ли не брезгливость. Дома, однако, разговоров на эту тему ни тогда, ни впоследствии не возникло, то ли Дереник передумал, то ли это были пустые слухи, то ли он просто не счел нужным поставить домашних в известность, но Регина так и не узнала, действительно ли заплутавший ее муж прибился к религии, как рано или поздно прибивается к берегу брошенный на волу волн и ветра обломок потерпевшего крушение корабля. Почему, кстати, обломок, почему – если уж мыслить трафаретами – не пусть покинутый, но целый, к примеру, челн? Это она не додумывала до конца, она вообще не обдумывала этот образ, он сразу и окончательно возник по какой-то неуловимой ассоциации в ее малоподвижном воображении и утвердился там помимо ее воли, несмотря на поздние, диктуемые раскаянием с известной долей пристыженности попытки изгнать или хотя бы видоизменить его. Не довелось ей и услышать это пресловутое духовное пение, о котором многие упоминали нарочно или невзначай во время поминок и много позже, один из приятелей Дереника, к примеру, рассказывал с восхищением о неких гимнах, пропетых в пещерной церкви Гехарда, но когда Дереник ездил в Гехард, с кем и для чего – для пения лишь или с более насущными потребностями, наподобие ее самой, регулярно возившей туда заезжих столичных профессоров – так и осталось для Регины тайной, ибо расспрашивать она стеснялась, почитая это не вполне приличествующим своему положению, а может, не хотела признаться не только себе, но и чужим, в общем-то, людям, что основная жизнь мужа прошла мимо нее и помимо нее. Пока он существовал, ей представлялось вполне естественным, что существование его отдельно, можно сказать, параллельно ее собственному, в подобной непересекаемости судеб она не видела ничего надуманного и ничего подлежащего изменению, но когда одно из существований неожиданно завершилось, тем самым увековечив несменяемость некогда случайно возникшего в ее представлениях графического выражения брака, Регина вдруг затосковала в эвклидовом пространстве и невозможности вырваться из него.
От той минуты, когда ей открылась ужасающая своей простотой и прямолинейностью истина о ее ближайшем будущем – ибо в тот момент Регину оглушило осознание именно собственного, личного, одинокого и безнадежного будущего, о муже она подумала лишь потом, так сказать, во-вторых – от той минуты и до конца прошло ничтожно мало времени, оставшийся отрезок четвертого измерения был словно смят, спрессован в точку, некогда оказалось привыкнуть, понять, смириться. Да и те считанные дни, отпущенные ей на прощание, а ему на прощение, ушли на бестолковые метания от одного специалиста к другому, на доставку к постели больного всех мыслимых доцентов, профессоров, а под конец и знахарей, что не делало чести Регине, как врачу, но позволяло воздать ей должное, как жене, на поиски бесполезных, запоздалых лекарств, даже на совершенно уже нелепые для медика неумелые попытки скрасить последние дни умирающего какими-то дурацкими лакомствами, которые уж никак не мог принять изъеденный мерзким членистоногим желудок. Вся эта суета не оставляла времени просто посидеть рядом с мужем и подержать его вялую руку. И лишь тогда, когда на лице больного появилась неумолимая предсмертная гиппократова маска, Регина остановилась. Остановилась и отупела.