Сама она утверждала, что писать стихи грешно, и говорила, что сожгла блокнот. Ни к чему папе, наверно, решила она, гореть в аду из-за нескольких строчек стихов.
Больно было от того, что он написал ей. И хотя это был довольно плохой стих, пусть и рифмованный, я понял: мы в ней видели двух разных людей.
Теперь-то уже поздно пересматривать. Часто слишком поздно сводишь воедино. Зачем капитан Немо вообще принес этот блокнот с последней страницей, если он причиняет такую боль. Стоит лишь подумать об этом, и делаешься точно бешеный.
Мертвый младенчик Ээвы-Лисы смотрел прямо перед собой, отказываясь отвечать, когда я читал ему вслух стих.
«Мы лежим с тобой не шевелясь». Мы? Чокнуться можно, стоит лишь себе представить это.
Опись спасенных вещей в блокноте я понимал. Но с этим вот намного труднее. Он, должно быть, написал это маме в зеленом доме.
Потому что больше писать ведь было некому. Я попытался представить себе их такими, какими он их описывал, когда им было, наверно, по двадцать пять, но ничего не вышло.
В голове запела боль. Когда в голове начинает петь боль, ты как бы приходишь в отчаяние. Та, о которой он пишет, и та, что стояла на лестнице, крича на Ээву-Лису, должно быть, один и тот же человек. Если это так, значит, ни я, ни Юханнес, ни Ээва-Лиса никогда, собственно, ее не понимали.
Я хочу сказать: мы покинули ее. И не послушались Марклина в автобусе, когда он обернулся. Это над ней надо было сжалиться. Не надо мной.
Капитан Немо дал мне блокнот со стихами. Их написал папа, чтобы помочь мне в беде. Зачем же тогда тут этот последний стих, тот, от которого в моей голове поет боль?
Младенчик улыбался. Я сделался точно бешеный и вылил немножко мелассы в оба его глаза.
Я мог определить время суток, но забыл, что нужно считать дни.
С верхушки сосны можно было насчитать до двадцати шести скирд у Сельстедтов.
Мне становилось все труднее и труднее выносить слова и шепот младенчика и кошечки.
Они сидели с невозмутимым видом, но много чего говорили, между собой. Я рассказал об этом капитану Немо, который пришел следующей ночью.
Он сделал вид, будто не понимает, но передал мне еще четыре кровяных хлебца, которые достал в погребе Хюго Хедмана, и литр молока, которое тайком надоил прошлой ночью. Я спросил его, почему так легко спать и так тяжело бодрствовать, но он не ответил.
Днем было хуже всего. Ночами мне снилось, что я птица, запертая между зимней и летней рамами, и, когда просыпался, я дрожал от холода.
У тебя температура, с беспокойством сказал капитан Немо.
Я дал мертвому младенчику немножко молока. Он чуточку приоткрыл рот, и капельку попало внутрь, но в основном все пролилось мимо. Я понял, что он мне благодарен, потому что в эту ночь он ничего не шептал.
Что ты имеешь против меня, спросил я резко. Я все-все сделал для Ээвы-Лисы. И она покинула меня, пообещав воскреснуть на этом свете, но пока она еще не пришла. Что у тебя за мать.
Резко, как Библия, говорил я с ним. А он просто сидел и глазел пустыми глазницами, полными мелассы. Тогда я перешел на шепот. Миленький, сказал я ласковым голосом, так было жутко спускаться с тобой, завернутым в «Норран», к озеру, и из твоей мамы кровь лилась ручьем, мне надо было бы привести Свена Хедмана, а на похоронах на меня со всех сторон зыркали глазами, точно это я прикончил девчонку, то есть мамку твою, но, миленький, это она ведь велела мне завернуть тебя в «Норран».
Младенчик только улыбался. Пожалуй, он пытался, перед самим собой и передо мной, простить то, что произошло. Со мной, или с ней, или с мамой из зеленого дома.
Хотя ни слова о том, кто предал.
Я отчистил ему глазницы от мелассы с помощью материи с тюльпанами.
Когда мертвый младенчик и кошечка молчали, а капитан Немо был благодетелем для других, делалось так тихо, что начинала звучать песня боли.
Ээва-Лиса ведь обещала воскреснуть. Когда становилось особенно тихо, то есть тише обычного, я сидел и надеялся на воскресение Ээвы-Лисы.
5
Я проснулся оттого, что кто-то тронул меня за руку.
Это был капитан Немо. Рядом с ним стояла мама из зеленого дома.
Ну и видик у тебя, сказала она приветливо. Это меласса, ответил я. Возьми мыло и умойся, сказала она. Как ты меня нашла, спросил я, но она и не подумала объяснить.
У нее были странные глаза, добрые-добрые. Я пришла сюда, чтобы признаться тебе в одном грехе, который меня страшно тяготит и за который я хочу попросить прощения, сказала она. Это за Ээву-Лису, спросил я. Чокнулся ты, что ли, ответила она почти резко. Нет, но я сожалею, что у тебя никогда не было кошки. Наша нагадила на плиту, и я сильно осерчала. Теперь я принесла тебе кошку, пусть у тебя будет кошка, пока ты в большой беде. Ты принесла кошку, совсем растерявшись, сказал я и поспешно добавил: Ну, с плитой-то понятное дело.
Я жалею, что обменяла тебя, чуток, сказала она как бы походя. Юханнес ведь, собственно, никогда и не существовал, сказала она чуть ли не торжественно. Ну да, ответил я, естественно. Да, сказала она, но хуже всего то, что у тебя никогда не было кошки.
Я кивнул. Коли наша первая кошка нагадила на плиту, так это понятное дело. Миленький, какой же ты пригожий, сказала она, теперь, когда я призналась тебе в своем грехе.
На ней было платье с тюльпанами Ээвы-Лисы. Очень странно, ведь я лежал закутанный в такой же ситец, но мы оба посчитали, что тут не о чем языком чесать.
Вот тебе кошка-разбойница. Это Ээва-Лиса. Она воскресла. А чё ты так взбеленилась на Ээву-Лису, спросил я осторожно. Да вот детки устроили заговор, и я осталась совсем одна, сказала она строго. Больше чем прежде, и никто не сжалился над одинокой женщиной. Ясное дело, сказал я. Это Ээва-Лиса?
Ага, ответила она, и голос прозвучал ласково. Она воскресла.
Мама из зеленого дома оглядела пещеру, посмотрела на мертвого младенчика и кошечку, кинула взгляд на провиант и утвердительно кивнула.
И потом они ушли. Капитан Немо не произнес ни единого слова. Но кошку они оставили.
Сразу было видно, что это Ээва-Лиса, хотя пришлось отчасти привыкать.
У нее были такие же красивые черные раскосые глаза, что и прежде, и черная шубка, только вот отощала она сильно. Как ты, Ээва-Лиса, спросил я. Ничего, ответила она. Тебе понадобилось много времени, сказал я. Но я была довольно далеко, сказала она. Жуткая ночь тогда выдалась, сказал я, но я отнес младенчика в «Норран» к озеру, а теперь вот принес его обратно, сюда. Я знаю, ответила она, всегда нужно приносить обратно.
Она такая умная.
Я снял с себя материю с тюльпанами, росшими вниз головой, и осторожно укутал ее. Поспи, сказал я, а потом расскажешь, как все было. И ты тоже, сказала она, а что, я и правда должна поспать? Обязательно, сказал я. Хорошо, что ты не попала лисе в лапы. Да, хотя иногда было тяжело, сказала она. У меня есть молоко, сказал я, завтра получишь. А сейчас спи.
Я положил ее на сгиб руки носом внутрь. Какая она красивая и милая. Надо же, ты все-таки сумела воскреснуть. М-м-м, сказала она.
Она заснула почти мгновенно. Я гладил ее поверх ткани с тюльпанами. Точно как я представлял себе, в тот раз, когда у меня не хватило духу.
Шестнадцать дней мы прожили с ней вместе, все время вели беседы. Так, как это и должно было быть. Именно так, как я всегда представлял себе любовь. Как мы сидим и беседуем, и я время от времени провожу рукой по ткани с тюльпанами, и она мне улыбается.
Шестнадцать дней мы провели вместе, и я мог говорить, что хотел. Самое странное, что, несмотря на это, мне так и не удалось свести все воедино. Говоришь, как оно есть на самом деле, и это хорошо. А воедино не сводится. Вообще-то это можно сделать, только изучив сперва библиотеку капитана Немо и узнав, какими словами это выразить. Сперва ты это просто говоришь. Потом проходит долгая жизнь, ты уезжаешь далеко-далеко, многим причиняешь горе, и тебе причиняют немало горя. И вот тогда ты начинаешь сводить воедино.