И вот книга прочитана до конца. Не раз и не два у меня перехватывало дыхание — произведение искусства возводит ту реальность, которую мы наблюдаем каждодневно, «в десятизначную степень» (замечено О. Мандельштамом. — Н. К), — как-то я даже невольно улыбнулся над притчей об осле и пустом горшке из-под меда (из историй о Винни-Пухе), которую якобы рассказал Иисус своим ученикам, надолго задумывался над сложной символикой Энквиста, где «символ высится постоянным укором перед нашей способностью осмысления и чувствования» (К. Г. Юнг). Ясно одно — бытие побеждает. «Любовь преодолеет все», — так верил X. К. Андерсен в пьесе П. У. Энквиста «Из жизни дождевых червей». А в остальном: «…кто сказал, что можно понять. Понять нельзя, но кем бы мы были, если б не пытались»…
Н. Колобков
ПРОЛОГ
(Пять последних вариантов)
I
Сейчас, скоро, мой благодетель капитан Немо прикажет мне открыть краны, и корабль вместе с библиотекой пойдет на дно.
Я просмотрел библиотеку, но не до конца. Когда-то я втайне мечтал все свести воедино, чтобы все было завершено, закрыто. Чтобы наконец можно было сказать: вот так это было, так было дело, вот и вся история.
Но ведь для этого потребовалось бы больше ума. Впрочем, без большого ума легче не сдаваться. Были бы мы умнее — опустили бы руки.
В том, что человеку бывает страшно, что он постоянно повторяет сейчас, скоро, особой беды нет. Хуже, когда все уже позади и превращается в тогда, никогда. Тогда и бояться уже слишком поздно.
Юсефина Марклюнд навестила меня всего один раз за те годы, что я провел в заведении, когда я молчал о том, что же произошло на самом деле, за те четыре года и два месяца, когда я ничего не говорил, хотя мне было что сказать. Ведь можно начать сводить воедино, не говоря при этом ни слова. В общем, она пришла навестить меня. А три месяца спустя умерла, и зеленый дом продали.
Получилось как-то односторонне. Она все больше сама говорила. Вспомнив Ээву-Лису, призналась, какие большие надежды связывала с ее приездом. Надеялась, что… н-да. Словно бы Ээва-Лиса, хоть и была ребенком, могла бы стать ей вроде матери. Хотя матерью-то была она. Приблизительно так, но другими словами. И в конце концов все закончилось катастрофой. Больше она ничего не сумела из себя выжать.
Ни слова о том, что надеялась взять на себя заботу о мертвом младенчике. Поди ж ты. Поди ж ты.
Коли не можешь ничего из себя выжать, все превращается в тогда, никогда. И остается лишь сидеть и распускать нюни.
Уходя, она собиралась — я видел — похлопать меня по щеке или что-то в этом роде, но потом, наверно, решила, что это ни к чему.
Как подумаешь, сколько всего не получилось из-за того, что это было ни к чему. О ней мне бы тоже следовало позаботиться.
II
Твердость и слезы. Твердость и слезы.
Сперва это вбили в голову мне. Потом Юханнесу, потом Ээве-Лисе. Юсефина всем нам вбила в голову, что Бог — это карающий отец, не «как бы» карающий отец, нет, смысл был в том, что и земные отцы такие же. А поскольку они отсутствовали, померли и все же каким-то образом представляли угрозу именно своим отсутствием, она внушала нам, что такова природа отцов. Всех отцов. Бог — высший отец. Карающий.
Но надежда оставалась. Надежда — это Сын Человеческий. Он не такой сердитый, чуть ли не злобный, как сам Бог. Сын Человеческий пригож собою, всеобщий любимец, а в боку у него рана, из которой истекли кровь и вода и в которой, как в пещере, могли укрыться сквернавцы, прячась от врагов.
В деревне тоже так считали. «И истекли оттуда кровь и вода». Каждая молитва заканчивалась словами: «Во имя крови, аминь».
Иисус был заступником перед карающим Богом. Мне понадобились все мои детские годы, чтобы уразуметь, что у Сына Человеческого чаще всего не хватало времени. Очень редко, когда хватало. И уж в любом случае его не было с нами последние шестнадцать суток, со мной и Ээвой-Лисой, в пещере мертвых кошек.
Юханнесу подарили сводную сестру в награду, как бы в знак примирения, подарили ему, а не мне.
Вот это-то и странно. Он наверняка воображал, будто заслужил такой замечательный подарок. Но самые прекрасные вещи на свете вовсе не требуется заслуживать. Красивые, умные, пригожие заслуживали, и все равно самое прекрасное иногда доставалось другим, совершенно незаслуженно.
К «Наутилусу», к Юханнесу, в библиотеку меня привел Благодетель, капитан Немо.
Юханнес врал все время, ясное дело. Небось ему тоже было страшно. Но я узнал больше из его вранья, чем из его правды. Правда всегда была неинтересна. Зато, когда он врал, он подбирался совсем близко. Вранье он мне оставил вроде бы как в извинение. Мольба о прощении. Точно можно просить о прощении самого себя.
Пожалуй, все-таки можно. Не исключено, что мы только это и делаем.
Под враньем он обычно хочет скрыть нечто важное. Как правило.
Ежели у тебя нет имени, ты Никто. И это тоже вроде как освобождение.
Последнее, что он написал перед тем, как умереть на диванчике в неприбранной кухне «Наутилуса», не доев тюрю и забыв валенки в прихожей, — попытка воссоздать историю того, как выгоняли Ээву-Лису. Эта история у него существует в нескольких вариантах. Впрочем, здесь скорее не воссоздание, а заклинание.
«Ее отняли у меня». Отмечаю некоторую торжественность тона.
Юсефина Марклюнд, которую Юханнес постоянно, точно заклиная, называет «моя мать», хотя ведь прекрасно знал, что она моя мать, стояла на верхней ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж, и в бешенстве кричала сверху вниз на Ээву-Лису. Именно так, «сверху вниз», как карающий Господь. Юханнесу явно хотелось создать такое впечатление. А в самом низу, у подножья лестницы, наблюдал за происходящим он сам.
Помещения он всегда описывает очень тщательно. Лестницу, хозяйственные постройки, комнаты, кусты шиповника, родник. Чуть ли не каждый гвоздь. Рассказывая о людях, он непрерывно врет. Зато гвозди, батареи и животных описывает со страстной правдивостью.
Но какое-никакое, а это все же начало.
Лестница присутствует весьма часто. И спальня с пожарной лесенкой, которую папа приладил во время постройки дома, и рябина, считавшаяся деревом счастья, — зимой на ней были и снег, и птицы. И чердак, где летом спала Ээва-Лиса.
Чердак был завален всяким хламом, а в дальнем углу стоял ларь со старыми газетами. В основном «Норран», за много лет. Когда в нужнике кончалась бумага, газеты отправлялись туда. Еще в «Норран» можно было заворачивать разные вещи и нести их завернутыми. Рыбу, например, или что-нибудь другое из того, что выбрасывалось в озеро.
Там же стояла и сахарная голова. На листе вощеной бумаги, а возле лежали щипцы для сахара.
То, в чем он сомневался больше всего, он заносил в особый журнал, под номерами и всем прочим. Возможно, это придавало ему уверенности.
Так вот, фамилия матери Ээвы-Лисы была, по его словам, Баккман. Она «родилась в Нюланде, в период между двумя войнами, училась в Берлине, получила профессию пианистки; не исключено, что в ее жилах текла валлонская или другая пришлая кровь. Жизнь, однако, она прожила сомнительную, под конец заболела тяжелой формой болезни Паркинсона, и ее труп, объеденный крысами, был обнаружен местной полицией в Мисьонес, в северной Аргентине».
Это его версия.
Он пишет о смерти фру Баккман как о чем-то случившемся далеко-далеко. Недвижимая, объеденная крысами. «И тогда наконец зажглась первая звезда на ее щеке».
Что ж, возможно. Но так совращает предатель, желающий скрыть, что какое-то событие происходит совсем рядом, а не на краю света, в Мисьонес, в северной Аргентине.
Он часто упоминает про сахарную голову.