С Серёжей видеться избегала — делалось стыдно от мысли о прежней наивности, а в голове прокручивался один и тот же сценарий: как я иду, стройная, лёгким танцующим шагом, а он смотрит вслед, и раскаивается.
Но эффект от всех диетических изуверств оказался мизерным. Зато испортились отношения с мамой. Она, миниатюрная по природе, раздражалась от моих "закидонов". Говорила, что я унаследовала широкую кость от отца, и нужно выкинуть из головы всю эту блажь. Ну а Серёжа... что Серёжа? Подростковая влюблённость, которую я зачем-то тащу в новую жизнь. Как чемодан без ручки, набитый любимыми, но давно изношенными вещами. А может и не изношенными, просто детскими, из которых я безнадёжно выросла. И мне вспоминалось бирюзовое платьишко с вышитой балериной, которое я носила лет в шесть или семь. Оно очень мне нравилось. И как потом, будучи уже, наверное, классе в четвёртом, я обнаружила это платье среди тряпок на даче, и как жалко мне стало его, такое миленькое и забытое. Надеть его тогда ещё было можно, а носить — уже нет.
Но ведь люди — не вещи! А чувства — не платья! Они изменяются вместе с людьми, или... гаснут. Но моё чувство не хотело ни изменяться, ни гаснуть.
Папа к моим страданиям относился иронически. Он, как и все мужчины, вообще старался не лезть в наши "бабские дела". Его занимали другие, гораздо более важные проблемы. Уходил всегда рано, часто задерживался на работе. А я злилась, и думала, что вот папа полюбил хрупкую маму, а меня кто полюбит?
Окончательно разругалась с матерью, когда та сказала, что с широкими бёдрами мне, наоборот, повезло, и привела в пример отцовскую бабушку, благополучно родившую троих. Я живо представила себя в образе дебелой селянки, в длинной юбке, за подол которой цепляются трое малолеток. "Корова", корова и есть! Захотелось бросить всё, и сбежать из дома, но я только ушла в свою комнату, и захлопнула дверь. Больше мы не разговаривали.
А потом всё изменилось. Заболел папа, внезапно и тяжело. Бывает, недуг таится внутри, вершит злое дело, но человек не чувствует ничего. А когда почувствует, то оказывается, что уже слишком поздно. Сделали операцию, но это не помогло. Метастазы, как мелкие чёрные муравьи, расползались по организму. Врачи тронули скальпелем их гнездо, и вот они теперь искали приюта, в костях, в печени, в лёгких...
Кто-то из девчонок в группе дал почитать "Диагностику кармы". Там писали, что рак означает отказ от жизни и недостаток любви. Только какое отношение всё это имело к моему папе? Это он-то, без которого нигде ничего не двигалось и не вертелось, отказывался от жизни?! Но скоро у меня не осталось ни сил, ни времени, чтобы что-то читать. Мы с мамой дежурили посменно, дневали и ночевали в больнице. Я перестала посещать лекции, потому что маме надо было ходить на работу. Лечение требовало средств. А их нам всегда не хватало.
Инопланетянка смотрела на меня из зеркала по утрам — овал лица сократился до треугольника, кожа потемнела, глаза, огромные и слезящиеся от недосыпа, ввалились. Бордовое трикотажное платье "на каждый день", извлечённое из шкафа в преддверии холодов, висело на мне как на вешалке. Из-под подола торчали худые, обтянутые чёрными колготками ноги. Я больше не напоминала корову, скорее клячу, и теперь Серёжа вряд ли стал бы стыдиться меня... Но, Боже, как немыслимо далеко всё это осталось!
Папу выписали в декабре. Он лежал на кровати в спальне. Приходящая медсестра делала уколы. Говорят, мужчины плохо переносят боль. Но плакать от боли разрешено только женщинам. И я плакала. А папа молчал, улыбался. Когда становилось совсем тяжело он уходил внутрь, прикрывал глаза, и я каждый раз боялась, что папа уже не вернётся. Постепенно всё как-то стабилизировалось. То ли дало эффект лечение, замедлив развитие болезни, то ли папина воля к жизни делала своё дело.
К новому году, как обычно, поставили ёлку. Раньше ёлку всегда приносил папа. В этот раз мы с мамой привезли её вместе на санках. Запах хвои и праздника наполнил квартиру. Ёлочка была маленькая, но вместе с ней жизнь продолжалась.
Тридцатого декабря неожиданно потеплело. Снег таял. В новогоднюю ночь над городом повис туман, с неба сыпалась мелкая водяная морось. Я и мама принарядились, папа оделся, и вышел к столу. За окном взмывали в воздух ракеты, грохотали петарды. В черноте стекла отражалось наше скромное семейное торжество. Пили шампанское, поднимали бокалы за новый год, за здоровье, смотрели друг другу в глаза, такие близкие, такие родные. И я вдруг почувствовала, что опять плачу.
А третьего января ветер разогнал тучи, ударил мороз, и началась сессия. Улицы сковал гололёд. Дома топили неважно, я мёрзла, сидя за учебниками в шерстяных рейтузах и кофте. Мозги работали плохо. Я не могла сосредоточиться, постоянно отвлекалась, и всё время думала, что обязательно завалюсь. И это было лучше, чем бесконечное томление у папиной постели, перемежаемое то проблесками надежды, то ожиданием непоправимого. С неопределённостью сессии я могла хотя бы как-то бороться, зазубривая материал наизусть, и выводя в общей тетради формулы холодными непослушными пальцами.
И я побеждала. Пусть одними лишь тройками, выезжая где на шпаргалках, а где на жалости. Последней в графике значилась физика. Женщина с еврейской фамилией Ройтман смотрела на меня холодным, как намёрзший на окна аудитории лёд, взглядом. Мы с девчонками не раз гадали, сколько ей лет. Она никогда не улыбалась, и вообще не проявляла эмоций. Может, потому и сохранила безупречно гладкую кожу без всяких следов подтяжки. Чёрные брови-ниточки, высокий без единой морщинки лоб, волосы, собранные на затылке в тяжёлую кулю. Студенты боялись Ройтман.
А мне уже поздно было бояться. Я плавала где-то среди электронных облаков, запутавшись в тенетах корпускулярно-волнового дуализма, и мечтала лишь об одном — скорей бы кончилась эта пытка. И вдруг Ройтман, которую мы за глаза называли не иначе как Крыса, произнесла тихим, печальным голосом:
— Ну что же вы так слабо готовы, Ирочка? - я молчала.
— Может, придёте на пересдачу? - смысл вопроса не доходил до меня, и я продолжала молчать.
— Не хотите? - опять вопрошала Крыса. Сгорая от стыда, я только слабо повела головой. Ройтман вздохнула, пролистала зачётку, что-то вывела там. Я скосила глаза, и разглядела "удовл.", вписанное в графе оценки аккуратным бисерным почерком.
Всё ещё в прострации вышла из аудитории, спустилась вниз, взяла в гардеробе пальто. Лишь на улице, укрываясь воротником от морозного ветра, поняла — сессия кончилась. Я ехала домой в холодном троллейбусе, подставляла лицо оранжевым закатным лучам, и ещё не знала, что на самом деле солнце погасло.