– В углу на печке посмотри.
Она встала на табурет и увидела большую никелированную металлическую коробку, в каких шприцы в больницах кипятили. Открыла, в ней лежала небольшая иконка и стопочка листочков, исписанных от руки бабушкиным почерком. Написано было химическим остро отточенным карандашом. Бумага старая, пожелтевшая. Много позже Алевтина Валерьевна, вспоминая ту находку, подумала: наверное, в войну писала. Это были молитвы.
– Бабушка, это что?
Бабушка отреагировала резко:
– Не трогай и никому не говори. Сейчас же обратно всё сложи и поставь на место.
Она не видела, чтобы бабушка молилась. В церковь ходила два раза в год – святить куличи и мёд. Дядя Боря привозил к Медовому спасу свежий мёд, и она святила. Доставала нарядную тёмно-синюю шерстяную («английская шерсть» – обязательно скажет) юбку, тщательно гладила её, повязывала голову красивым платком и шла в церковь.
Вдруг у бабушки появилась задумка сесть за мемуары. Попросила у внучки тетрадку. Та достала две в линейку, одну в двенадцать листов, вторую в двадцать четыре.
– Какую?
– Давай потолще, – выбрала бабушка, – жизнь длинная. Много о чём можно написать.
Образование у бабушки было всего ничего – три класса. Но дед обучил её бухгалтерскому делу. Окончила перед войной курсы, но всё одно, сама в этом признавалась, если бы не дед, ничего из неё не вышло. У Алевтины Валерьевны с математикой в школе было грустно. Дед, занимаясь с нею, часто выходил из себя, ставил бабушку в пример:
– Бабушка три класса окончила, её хоть днём, хоть ночью таблицу умножения спроси, ответит. На счётах умножение и деление, только костяшки отскакивают, делает, а ты в четвёртом классе таблицу умножения не можешь выучить. Ну в кого ты, Аля, такая-то! Учи!
Почерк у дедушки и бабушки был почти прописи. Дед вообще каллиграф, писал без орфографических ошибок. Русский у Алевтины Валерьевны был на «пять», иногда пыталась деда поставить в тупик каким-нибудь правилом (к примеру, как пишутся гор-гар, зор-зар?) в отместку за арифметику, но не получалось.
– Напишу свою автобиографию, – сказала бабушка, садясь за круглый стол вечером, – про детдом, про жизнь мою горемычную в людях, про войну, у нас в этом доме в сорок втором десять ленинградцев поселили, женщины дети, год жили. Всё опишу, Ксения Ивановна придёт, я ей прочитаю, мы с ней наревёмся. А потом четушечку раздавим, песни попоём! Хорошо нам будет!
И это «хорошо будет!» звучало мечтательно и напевно…
Раза три садилась за мемуары. В сумме написала два листа и бросила.
– Я и так Ксении Ивановне всё расскажу!
Родилась бабушка в самом начале Первой мировой войны, в сентябре 1914 года. Мать одного за другим трёх детей родила. Были у бабушки два брата, один на год старше, второй на два младше. Мать умерла от чахотки, а отца через год убила лошадь. Бабушке было пять лет, когда стала круглой сиротой. Определили всех троих в детдом. Только что Гражданская война окончилась. Голод. Бабушка рассказывала, детдомовцы ходили в город на промысел, лазили по помойкам, где хвостик морковки найдут, где кусок свёклы. Потом её дядя, материн брат, забрал из детдома. Нянчилась с его детьми, работала по людям, скот пасла. В девчонках подслушала Алевтина Валерьевна, бабушка рассказывала Ксении Ивановне, как была у неё романтическая любовь. Она в то лето пасла стадо и приглянулась молодому парню-трактористу – Васильку. Ей уж был двадцать один год, на выданье, но парня призвали в армию. Договорились, будет ждать, но дядя однажды вечером пришёл в дом с мужчиной и сказал племяннице: «Авдоха, вот тебе муж».
– Ослушаться дядю не могла, – говорила бабушка. – Сердце моё упало: а как теперь Василёк? Ведь обещала ему! Василёк был как цыплёнок светленький, стеснительный и разговорчивый, говорит-говорит, как ручеёк бежит. Много читал, рассказывал мне книжки. Погиб в войну. А Егор молчун, слова лишнего не проронит, серьёзный всю дорогу и старше меня на пять лет. Я его поначалу боялась. Жена у него первая умерла, сын был, его её родители забрали, не жил с нами. Не любила я никогда Егора.
Такая вот нелюбовь. Умер нелюбимый и – катастрофа.
Воспитывала бабушка её строго. Могла обронить, если внучка выкидывала какой-нибудь фортель: «С меня матери твоей хватит!» Уже в выпускном классе училась Альбина Валерьевна, семнадцатый год шёл, но правило, как и у десятилетней: в девять как штык быть дома. Компания собиралась у соседнего дома. Окна у бабушки закрывались ставнями, причём – капитально. Ставни в закрытом состоянии держала металлическая пластина с кольцом, к которому крепился штырь, он через отверстие в раме шёл в дом и там фиксировался. Как только время девять, бабушка стучала изнутри в штырь – домой. Через пять минут стук повторялся. Третьего раза не было. Бабушка решительно закрывала калитку на все засовы. Дескать, раз не слушаешься – иди спать куда хочешь. Это случалось редко, но раза три-четыре лазила через высоченный забор. Долго стучала в дверь, бабушка выжидала, затем ни слова не говоря сбрасывала крючок с двери. На этом обида не заканчивалась. Обычно внучка, просыпаясь, видела на столе завтрак. Тут никакого завтрака. И весь день бабушка вела себя так, будто одна была в доме, не замечала внучку, не разговаривала с ней. Был случай, молчание без завтрака длилось на неделю. Внучка не просто опоздала к контрольному времени, заявилась часа на полтора позже. Обиды бабушка держала в себе долго, при удобном случае – обязательно напомит.
Алевтина Валерьевна покрасила памятники. Краска нарядно блестела на металле. Можно было передохнуть. Час назад, унося с могилы собранную листву, приметила у кучи мусора большое белое пластиковое ведро из-под краски, предусмотрительно захватила его. И теперь, перевернув ведро кверху дном, села на него. Ноги устали, так хорошо было дать им отдых. Шумел в зелёной листве ветерок, со стороны дороги, её не было видно из-за деревьев, доносился сухой шелест шин по асфальту. Сорока села на соседнюю оградку, посидела и улетела. Алевтина Валерьевна заговорила тихим ровным голосом в сторону памятников:
– Вот и сподобилась я к вам, дорогие мои! Вы уж меня простите, далеко от вас уехала, далеко. Так получилось. Теперь и моя жизнь, хочешь – не хочешь, пошла на закат, шестой десяток. Грех жаловаться, без куска хлеба не сижу, и не сидела никогда, совестью не торговала. Не хуже других живу, но ближе вас нет у меня никого. Мама есть мама. Она всю дорогу свою жизнь устраивает. Восемь лет назад к пятидесятникам подалась, познакомилась там со старичком, уехала с ним в Белоруссию. Вы не думайте, вас никогда не забываю, нет, как могу забыть? В родительские дни заказываю панихиды, записки подаю, каждое утро поминаю первыми. В спальне на тумбочке стоит у меня ваша фотография, где в войну в Тюмени снимались. Дед весь серьёзный, а бабушка молодец, естественно держится. На будущий год не обещаю, а года через два обязательно приеду. Мне бы с вами рядом лечь, да навряд ли…
К глазам подкатились слёзы, она сдержала себя, поднялась на ноги, открыла банку с краской, начала красить оградку.
Вдруг вспомнила, бабушка обязательно, если вдвоём приходили на кладбище, говорила, указывая на могилу, она была где-то рядом, в которой похоронена совсем молодая женщина, бабушка каждый раз, повторяла.
– Лиза сиротинушка похоронена. За что такая судьба, детдомовка, у нас на деревообрабатывающем заводе работала, двадцать один год. Как уж, горемычная, упала в отеплённый бассейн. Видимо, вечером в темноте пошла по краю, и поскользнулась, так-то бы не должна утонуть, глубина всего полтора метра, вода тёплая, а ударилась головой о бревно и захлебнулась в бессознательном состоянии. Утром рабочие идут, она там. Весёлая всегда, без улыбки не видела её, шаг широкий, идёт, что летит, медленно не ходила, это, поди, и подвело… Однажды я сказала Лизе, что поела вдосталь горького детдомовского хлеба, она мне: «Значит, нам с вами, Авдотья Ильинична, никакая зараза не страшна, ничё нас не вышибет из седла!» А её раз и вышибло… Эхе-хе… Детства не знала и семьи и не узнала… У меня и муж, и дочь, и ты, егоза такая… Я вон какая богатая сиротинушка…