25 июня Франц-Фердинанд с военного катера высаживается в городе Меткович, оттуда едет по железной дороге в столицу Герцеговины. 25-го вечером Франц-Фердинанд с женой в частном порядке приехали в Сараево за покупками… Они ходили из магазина в магазин, население приветствовало супружескую чету радостными криками. Принцип стоял в толпе. Один раз он мог даже дотянуться рукой до своей будущей жертвы. Надо думать, юноша проклинал себя, что забыл взять оружие, ведь в этот день Франц-Фердинанд был без охраны… 26-го эрцгерцог отбыл в окрестности Тарчины на военные маневры, а Принцип трижды безуспешно пытался пробраться в отель в Илидзе, где остановились престолонаследник с женой. 27 июня Габринович отправляет своему другу прощальное письмо: «Накануне своей смерти желаю Вам и Вашей жене всякого счастья в новой объединенной родине»…
На дороге к Сараево и в самом городе по пути следования эрцгерцога была устроена цепочка засад. В Илидзе в доме одной старушки позже обнаружится целый склад бомб… В Быстрине, куда намеревался заехать Франц-Фердинанд, нашли в кустах спрятанную бомбу. Под верхней доской стола, за которым он должен был завтракать, была прикреплена адская машина с заведенными часами, другую потом нашли в дымоходе апартаментов, где эрцгерцог предполагал переночевать.
В утро 28 июня убийца и его жертва как будто вслепую ищут друг друга. Принцип занял самую удобную позицию по пути следования кортежа эрцгерцога, но его опередил Габринович, бросив букет цветов с запрятанной в него бомбой прямо на колени Францу-Фердинанду, который успел вышвырнуть ее из машины… После этого инцидента эрцгерцогу следовало бы прервать поездку по городу, но он только изменил маршрут. Принцип поменял позицию, и они могли бы разминуться, если б машина, возглавлявшая кортеж, не свернула в переулок. Переулок был узким, образовалась пробка: Принцип подошел вплотную к автомобилю Франца-Фердинанда и выстрелил. На него набросились полицейские и повалили на мостовую; он пытался проглотить заготовленную ампулу с ядом, но руки у него уже были связаны.
На судебном процессе, который открылся уже после того, как началась война, Принцип пытался всю вину за организацию заговора взять на себя. Юношу не повесили только потому, что была неясность с датой его рождения. Священник, сделавший запись в Домовнике, не мог дать точного ответа, исполнилось ли обвиняемому двадцать лет. Смертной казни в Боснии подвергались преступники, достигшие двадцатилетнего возраста, и Принципа приговорили к двадцатилетнему тюремному заключению.
Мир забыл о юном гимназисте прежде, чем за ним затворились тяжелые двери крепости Терезиенштадт. Принцип умирал медленной смертью от голода и гноящихся ран, полученных им после убийства эрцгерцога. Шла война, и населению Австро-Венгрии не хватало военных пайков, что уж говорить об узниках. Несмотря на физические муки, он часто бывал в приподнято-поэтическом настроении, жил внутри своей грезы о родине, о девушке, о Жереиче, оставив за спиной историю с застывшими фигурами «отживших свое», увлекаемых на покрытых коврами повозках, из которых одна предназначалась для без вести пропавших, безвестных, всеми забытых – пустая, но она, увы, не для Гаврилы Принципа.
Шура отправилась на Дорогу Жизни почти налегке. Из вещей на память о соседе-немце прихватила книгу. Еще нацепила веревочку на мамину пудреницу и повесила ее на шею наподобие медальона. В пудренице давно ничего не хранилось, кроме маминого отражения, если оно, конечно, уцелело…
Пассажирами поезда, который следовал к Ладоге, были дети. Одна девочка, закутанная во взрослый овчинный полушубок и в шапке-ушанке, из-под которой остро несло скипидаром, прибилась к Шуре и в поезде задремала на ее плече, не выпуская из рук узелок. На всех детях было столько одежды, что они казались прежними, упитанными детьми, лиц было почти не видно, но Шура знала, как выглядят эти скелетики с проваленными глазами, ввалившимися щеками, тонкими кистями рук и блестящими, красными шарами суставов. Слишком часто их приносили в больницу.
Поезд подошел к Ладоге. Пассажиров закутали в одеяла – путь предстоял ледяной, пересадили в машины, покрытые брезентом, и они покатили по гладкому, как горный хрусталь, льду. Над ним в ночи на большом расстоянии друг от друга висела цепочка огней, кое-как освещавших трассу. Только у рокового девятого километра, где лед змеился опасной трещиной и саперы без конца наводили новые переправы после того, как несколько машин вместе с людьми ушло на дно, огней было больше. Они мигали в воздухе, как далекие звезды. На самом деле вдоль тридцатикилометровой трассы стояли девушки-регулировщицы с фонарями «летучая мышь», их стекла на ветру быстро закоптевали, поэтому близкие огни казались далекими, как звезды. Навстречу колоннам с пережившими эту зиму людьми ехали машины с Большой Земли. Они везли сухие фрукты, сыр, яичный порошок, муку, мясо, витаминную кислоту, рыбий жир, сахар, орехи – еду, которую Ленинград последний раз видел в ноябре, изображенной на сброшенных немцами листовках с призывом сдаваться, сдаваться этим пышным маковым бубликам, свежим гамбургским окорокам, упитанным саксонским коровам, предлагающим консервированное и сгущенное молоко, гирляндам швабских сосисок, желтому силезкому сыру… Нарисованная еда страшно кружилась в воздухе, как спиритический столик, накрытый душами усопших, а над ней сидели летчики в шлемах, сверху дергая за веревочки саксонских буренок и потряхивая связкой баварских баранок, едой без вкуса и запаха, нарисованной, как огонь в очаге папы Карло (тоже немца?). Выпав, как снег, нарисованная пища ушла под снег ноября, и с тех пор никто в Ленинграде не видел ни сгущенки, ни сухих фруктов, ни сыра, оставшихся по ту сторону Ладоги…
Свет карманного фонарика разбудил Шуру уже в Лаврове. Военный, посветивший ей в лицо, спросил: «Идти можешь?» Шура указала ему на привалившуюся к ней девочку с узлом. Военный сказал: «Твоя сестренка умерла». И протянул Шуре выпавший из рук девочки узелок. В эвакопункте Шура поела пшенную кашу с хлебом, после чего развязала узелок, чтобы посмотреть, что за наследство оставила ей умершая девочка. Это была малахитовая шкатулка.
2
ЛУЧ И КАМЕНЬ. В шкатулке оказалось несколько старых фотографий, на которых были запечатлены, по-видимому, родные и близкие умершей девочки. При первом же взгляде на эту шкатулку Шура (дочь геолога) поняла, что она изготовлена старинным умельцем из яснополосчатого бирюзового малахита в те времена, когда мозаику подбирали и наклеивали не на металл, а на мрамор. Рисунок на шкатулке был подобран так умело, что в нем не чувствовалось плоскостного изображения. На атласных лепестках каменной розы задержался луч, который осторожно подбирался к туго спеленатой в бутоне жгучей архитектуре цветка, пронизанной жаром и алым мраком подземных глубин. Малахитовая роза была похожа на ту, которую обронил ангел скорби, торопливо покидая Смоленское кладбище по фантастическому коридору 54-й армии. Она невесомо парила над гладью, полированной жженой костью. В книгах отца Шура читала о таких удивительных вещицах – о многослойном сардониксе, оправленном в перстень, на котором Диодор Самосский вырезал лиру, окруженную роем пчел, об агатовой заколке Клеопатры с жуками-скарабеями, танцующими вокруг колоса ячменя, о пейзажной яшме вавилонских гробниц, естественным образом передающей леса, реки, водоросли, горы, облака… Но шкатулка, доставшаяся ей от неизвестной девочки, оказалась еще чудеснее. Стоило немного повернуть крышку, и роза заволакивалась диковинными деревьями, еще один поворот – и на нижнем ее лепестке появлялся заяц… Вращая шкатулку в руках и вглядываясь в переплетение узоров и пятен, можно было увидеть также крокодила, оленя, ястреба, куницу, русалку. А если шкатулку подставить под косой луч солнца, из глубины всплывет новая вереница образов: восьмиугольные часы на подставке с львиными лапами, сфинкс, плетущий паутину паук, длинный меч с рукояткой, похожей на лиру, хрустальная чаша… Выложенные неведомым уральским умельцем знаки ходят по кругу, поднимаемые солнечным лучом на поверхность.