— Всенепременно, — легко отозвался Генрих и сощурился на свет фонарей.
Скоро возле них будут кружить мотыльки: глупые, всегда обжигали крылья и падали в холодную тьму, в которую едва не сорвался сам Генрих. Вот только бы понять, как использовать эликсир, который подарит каждому выздоровление.
Задумавшись, рассеянно смахнул с плеча упавший прошлогодний листок.
В фонарном свете блеснул над изгородью серебряный пятак.
Блеснул — и вспыхнул молнией.
Генрих успел только инстинктивно отклониться вправо, и будто в замедленном зоотропе увидел, как бросается ему наперерез Андраш — и с грохотом серебро входит ему в мундир. И рвется ткань, выталкивая сквозь круглую прореху что-то текучее, густое, темное…
Генрих с размаху опустился на колени, схватив горячими ладонями белеющее лицо адъютанта, и слышал только, как дыхание рвано выходит у него из горла, и не понимал, что за спиной грохочут выстрелы и гравий измалывают чужие сапоги — это на помощь бежали гвардейцы, и кто-то надсадно кричал в пустоту:
— Покушение! На его высочество покушение!
Будайский Парламент. Затем госпиталь.
Генрих так и не запомнил момента, когда полыхнул пламенем.
Очнулся лишь от саднящей боли и гула огня, валом катящегося по аллее. Самшитовая изгородь за миг превратилась в пепел. Падуб обуглился. Песок стал стеклом. Огонь оплавил подошвы сапог гвардейцев и опалил волосы Андраша.
Но Андраш все еще дышал. И все еще был в сознании.
Генриху было странно, что сперва поднимали его самого, а только потом — раненого адъютанта. И он требовал, чтобы Андраша доставили в госпиталь — скорее! Птицей! Должен жить!
Сам прятал от медиков обожженные руки — не до того.
— Узнать, кто стрелял, — чеканил Генрих, возвращаясь в реальность рывками, через обложившую голову мигрень.
— Должно быть, националисты, ваше высочество, — белея, отвечал граф Медши.
— Как допустили?!
Его колотило крупной дрожью. Боль стала ощутимой, волдыри вздувались и лопались, ногти превратились в черные угольки.
Генрих перехватил взгляд Медши — в глазах графа стоял ужас пополам с отвращением, — и быстро спрятал руки за спину.
— Схватим террориста — и я сделаю все возможное, чтобы узнать, кто послал его, — пообещал Генрих.
Ему хотелось, чтобы Медши как-то выдал себя: начал бы горячо отрицать, отмалчиваться, юлить — Генрих бы сразу почувствовал ложь. Да, за последний год он стал гораздо чувствительнее ко лжи!
По лицу Медши скользнула тень, и он проговорил негромко:
— Мне жаль, ваше высочество. Я сделаю все возможное, чтобы террористу воздалось по заслугам.
И долго ждать не пришлось.
За обугленным падубом нашли труп — лицо обгорело, не опознать, в пальцы вплавлена рукоять револьвера, зато под тлеющей рубашкой на груди четко обозначилась татуировка.
Крохотный крест с загнутыми краями.
Генриха пробрало ознобом. Глухо сказал гвардейцам:
— С этого рисунка снимите копию. И мне на стол.
Дольше смотреть на погибшего опасался: сердце взволнованно колотилось у горла, в памяти всплывали слова отца «Дарованная вам сила призвана защищать ваш народ, а не убивать». И пусть этот человек покушался на его жизнь, пусть ранил бедного Андраша — он все еще был подданным Генриха, а, значит, должен быть спасен, а не убит Спасителем.
— Я испугался за Андраша, — вслух сказал Генрих. — Я всего лишь…
Горло сжимало подступающей паникой.
Сжимая пальцы в кулаки — они деревянно гнулись, кожа хрустела, тянулась, лопалась, ладоням было больно и влажно, — Генрих прошел на конюшню и велел заложить экипаж.
Возможно, Медши не врал, и его заговорщики действительно не имели отношение к покушению: в конце концов, они желали поддержки Генриха, а не его смерти. Возможно, им просто надоело ждать, и они решились на крайние меры. Но Генрих сам когда-то поддерживал заговорщиков, и знал, что они использовали плетеные косички из красных и зеленых цветов. А этот крест — древний символ удачи и плодородия, — по словам почтенного герра Шульца использовался опасными левыми националистами. И, если верить ему же, их требования заходили куда дальше, чем обретение Турулой независимости.
Революция…
Это слово, овеянное когда-то романтичным флером, казалось теперь Генриху смертельно опасным. Должно быть, она принесет с собой что-то новое, что-то хорошее, но построит свое благосостояние на костях старого мира, к которому принадлежал сам Генрих, его матушка и отец, его сестры, его супруга и будущий наследник, друзья и возлюбленная Маргарита…
Фиакр Генриха окружал гвардейский патруль из дюжины всадников. Блики фонарей плясали на черной глади Данара. Пахло свежестью и немного тиной. В воздухе висело предчувствие перемен. И Генрих знал, что они настанут. И желал их — но не такой ценой.
Главный Будайский госпиталь имени святого Иштвана расположился на другом берегу. В носу свербело от стойкого запаха лекарств, и это напомнило Генриху о госпитале Девы Марии, который разгромили по указу епископа Дьюлы.
Немалых усилий стоило вернуть работу на круги своя, отчасти скрываясь в замке Вайсескройц, отчасти работая подпольно в иных, менее известных госпиталях. Алхимия — великая наука, превращающая неживое в живое, все еще была под запретом церкви.
К Андрашу не пустили.
Генриху отвели отдельные покои, застеленные белыми покрывалами, уставленные цветами в фарфоровых горшках, и там его руки все-таки осмотрел медик, притрагиваясь к ладоням бережно, почти невесомо, с нескрываемой опаской.
— Болит, ваше высочество? — ласково спрашивал медик.
Генрих вздрагивал, пытаясь не глядеть, во что превратились его руки, но боль терпел — привык терпеть с детства.
— Я принесу обезболивающее… — начал медик, но Генрих отпрянул:
— Нет, нет! Ни в коем случае! Я запрещаю!
Медик удивленно глянул, но ничего не сказал.
От мази пахло головокружительно дурно, и мигрень разыгралась с новой силой, так что Генриху положили на лоб мокрое полотенце и оставили отдыхать на кушетке.
Время тянулось невыносимо медленно — сколько прошло? Два часа? Шесть? Восемь?
Раздражающе звонко тикали часы.
Генрих проваливался в дремоту, будто падал на дно Данара. И думал об огненном жерле печи-атонара. О черном кресте на листовках из Авьена и о татуировке на коже погибшего. Обо всем на свете и ни о чем толком.
Когда в окне забрезжили лучи утреннего солнца, к Генриху пришли с докладом, что операция пришла успешно и Андраш в сознании.
Он был похож на подстреленную птицу — взлохмаченный, худой, с заострившимся носом и пуговичными глазами. Пуля прошла на вылет через легкое, и теперь из бинтов торчала дренажная трубка, а возле изголовья кровати возвышался штатив с привешенными к нему стеклянными колбами, от которых спускалась резиновая трубка и пряталась заостренным концом в локтевом сгибе адъютанта.
— Ваше… высочество! — просипел Андраш прежде, чем Генрих успел открыть рот. — Вы… в порядке?
Генрих подошел ближе, хотел дотронуться до руки адъютанта, поймал взглядом собственные руки-клешни — в бинтах и мази, — и просто улыбнулся в ответ.
— Ты поступил по-геройски, друг мой. Я винил бы себя, если б…
Андраш кашлянул и со свистом втянул воздух.
— Пустяки, ваше высочество… Царапина.
— Больному нельзя много говорить, ваше высочество, — мягко вмешался один из медиком. — Необходим покой…
— Конечно. — Генрих понимающе кивнул. — Надеюсь, он поправится к нашему отъезду, потому что в Авьене я сразу же в торжественной обстановке представлю его к железному кресту героя!
— Ваше… — Андраш привстал и ухватил Генриха за запястье.
Прикосновение разбередило раны, но Генрих сумел улыбнуться через боль:
— Все хорошо. Ты заслужил. Подумать только, как причудливо складывается жизнь! — он покачал головой. — Всего два месяца назад я сам лежал в постели, а ты молился о моем выздоровлении. Теперь… — вздохнул, выпростал руку и обратился к медикам: — Долго ли?