И да, можно было даже упрекнуть старика в чрезмерной доверчивости и совершенной человеческой неразборчивости, приняв его столь внезапную заинтересованность вопросом, в котором его просветил проходимец, за нелепое стечение обстоятельств и даже детское любопытство. Но нет! Профессор высокоуважаемый деятель наук и мужчина сам по себе не совсем простой. В его жизни случалось всякое: невзгоды, бедность, взлёты и падения – всё переживал он, и с любой бедой справлялся и любого мошенника он мог распознать даже за версту.
Поэтому проявилось на поверхность для него в необычных словах простого мужичка такое, что нельзя было оставлять доживать здесь, в этой трухлявой харчевне, последние годы несостоявшейся в былые времена мечты. Борис Борисович вырвался из тьмы и во всей своей красе предстал перед малого вида человеком, который совсем было потерял связь с настоящим миром. К величайшему изумлению трактирщика открылась небывалая картина, когда завязывался задушевный диалог между людьми совершенно различного друг от друга рода и деятельности, и до того его поразила таковая ситуация, что и сам весьма заинтересовался происходящим, развесив собственные уши, которые до этого будто были набиты пробками.
Разговор удался на славу, и Сапожковский тогда удовлетворил свой пылкий ум профессорского миропознания, загрузив ещё несколько пудов научных догадок к своему непомерному багажу знаний. Мужичок просил прощения за свой болтливый и чрезвычайно длинный язык, угадав в старике некоего другого человека, о ком даже сам профессор вряд ли догадывался. Его было нельзя остановить, а Борис Борисович и не хотел того вовсе. Совершенно напуганный и весьма захмелевший, крестьянин излагал свою историю, что его некогда прогнали из Камня за некоторые «дурацкие» проделки и за его зависть к чужому добру, что он совсем жалеет о том и раскаивается, думая, что получит прощение от самого Сапожковского, что после этого спокойно можно возвращаться обратно. На что профессор только отрицательно качал головой, интересуясь больше тем, как можно добраться до Камня и существуют ли туда почтовые пути.
Долго ли происходила та чудная беседа, или нет, но профессор изъял из неё то, что Камень – это самое открытое для путешествий место, где будут рады любому путнику, если его сердце будет столь же радушно принимать все предписанные там человеческие законы и правила. Да, на Камне возможно и живут люди, скрывавшиеся от государственных преследований, совершившие или не совершившие некогда какие-нибудь преступления, но те люди, получая что-то вроде новой жизни, начинали её же прямо-таки с нуля и хотели быть по-настоящему полезными себе и окружающим, выстраивая только тёплые и братские отношения между новыми живыми деревнями.
Может быть, то самое и запало в душу немало прожившего профессора, чтобы посетить наконец-таки заветное место для отдыха собственной души, где вполне возможно ощутить недостающий ему прилив сил от тех людей, что давно потеряли крепкую связь с остальным «высокопочтеннейшим» миром.
В минуты разновесных дум, когда Сапожковский оставался наедине со своими мыслями в собственной усадьбе, которую давно не посещали ни родственники, ни старые друзья, ни уважаемые коллеги, он останавливался у высокого окна и рассматривал широкую даль, где были яркие россыпи недосягаемых звёзд, весело подмигивающих своими острыми лучиками, дабы уловить хоть какую-нибудь самодостаточность зародившихся в собственной же голове идей, чтобы однажды попросту взять да бросить всё и, наконец, выехать прочь, туда, на дивный Камень, где забудутся тесные и душные семинарии и бесконечная круговерть научных заседаний, в которых приходится производить одни и те же споры, повторяя одинаковые доводы, в пользу собственной правоты против грузной массы тех, в ком совершенно не видно никакой вовлеченности в саму суть любого выставленного на суд вопроса. Местом, где не будет всюду сующих нос современных обывателей, даже не пытающихся хоть на унцию уловить глубину мысли твёрдости доказательной базы теории истинных практиков, он представлял всегда именно тот самый легендарный Камень, о котором с каждым новым днём находилось всё больше и больше информации, случайно всплывающей тут и там, где-нибудь за встречей с видным деятелем, или в тексе, проскальзывающих колонок утренних газет. Всё это играло с профессором некую шутку, которая формировала пласт, тяготивших и подрываемых сомнений: «А нужно ли это всё по итогу?»
И каждый раз Борис Борисович умудрялся находить самое, что ни есть, трезвое объяснение всем своим внутренним помыслам, ловко отодвигая назначение даты отбытия некой его несуществующей экспедиции, которой предстоял долгий и трудный путь на Алтай. Маршрут при этом прорабатывался тщательно. Каждый шаг должен быть зафиксирован заранее, дабы исключать любое недоразумение, в результате чего действительность сама собой отдаляла то начинание грандиозного путешествия, образуя искусственную преграду, для преодоления которой невозможно было найти должного средства. И так Сапожковский прощупывал хрупкую почву и измерял каждую пядь собственного же проекта, продолжая закапывать его глубже и глубже в бесконечный анализ мыслительных импульсов старого консерватора, которому страшно было и подумать о провале самой замечательной на свете миссии. День за днём он то забывал, то опять вспоминал о таинственном месте, где-то в отдалении Каменного общества, совершенно не тронутом никакой государственной властью, подчиняясь лишь только собственным же правилам круга и природным законам.
В те минуты и часы, когда мысли уходили прочь от ещё несовершённого, Борис Борисович был изрядно занят университетскими делами, проводя незабываемые лекции о биологических и философских начинаниях человеческого общества, о неразрывности понимания развивающейся цивилизации и природной среды, о вечной связи всего со всем, от бесконечного переноса энергии до всемирного круговорота воды. Его слушания всегда проводились при полных залах и при такой необычайной тишине, которая нависала звенящим воздушным одеялом над всей аудиторией. Возможностью завлечь первым же только предложением в саму суть проблемных вопросов, которыми затрагивалась та или иная тема лекционного занятия, он с лёгкостью образовал вокруг себя образ некоего магического оратора, такого мастера слова, о чьём необычайном труде могли только слагаться самые настоящие студенческие легенды. Бывало и такое, что студенты действительно боялись пропустить хотя бы одну лекцию Сапожковского из самого только страха вдруг быть пойманными его непомерно пронзительным стальным взглядом, после чего, якобы, Борис Борисович не простит такого не уважения к его делу и обязательно повлияет на будущее обучение молодых учеников, вплоть до возможности дальнейшего пребывания в заведении или отчисления из него.
Хотя в действительности профессор и был по-настоящему строг и требователен к собственному предмету, но он никогда бы не посмел выставлять прогуливающих студентов вон из училищных стен, считая это в высшей степени самым последним наказанием, которое можно применить к ученикам, совершим ту или иную оплошность. И эти оплошности были вовсе не прогулы или внезапная дремота, настигающая порой некоторых из молодых активистов, а явные недопустимые ошибки в научной деятельности, которые требовали непременного своего внимания и исправления. Как правило, Борис Борисович всегда хмурил густые брови, нависающие прямо над круглыми его глазками, словно древний сушёный мох, и их взгляда в такие моменты было уже вполне достаточно, чтобы студенты принимались за исправление любого из своих провалов. Но Сапожковский же тогда применял собственную разработанную методу по устранению недочётов, которая обязательно подкреплялась дополнительной лекцией для прослушивания абсолютно всех, и даже тех, кто и не совершил бы подобных промахов – так Борис Борисович прививал скорее не любовь к науке, а уважение к пониманию трудовой деятельности, её действительной весомой цене и коллективный дух.
Когда же достигали до профессорского разума новые волны его же предприятия, которые могли бы вполне потопить скромную лодочку Сапожковского в бурном потоке океана мыслей, то он просто отбрасывал любые свои дела и выбирал в зависимости от места пребывания такой укромный уголок, где чувствовал себя уютно и безопасно, чтобы затеять очередную внутреннюю борьбу, которая возможно не закончится никогда вовсе. В той борьбе участвовали всё те же лица, что и тогда, в тот самый памятный вечер, в харчевне всеми забытого трактира: он – профессор и старый прагматик; захмелевший мужичок со своим невообразимым грузом поистине необычайных историй; и трактирщик, выступающий скорее в роли того самого пресловутого судьи ареопага на прениях и спорах двух греческих учёных, потерявших смысловую нить между теориями.