Эта повесть еще о том, что зло, пробравшееся и в этот совсем небольшой коллектив, правым и победительным не бывает никогда. Оно омерзительно по самой своей природе и потому рано или поздно, хочется верить, уничтожит себя само, ибо оно нечеловечно.
Нечеловечным, чудовищным было и то зло, которое убило Сергея Константиновича Безбородова, писателя замечательного и человека очень достойного. Тому, что ему не суждено было ничего больше написать, что он, оклеветанный, ни в чем не повинный, талантливый, погиб на самом взлете своего дарования, нет и не может быть ни прощения, ни объяснения. Он стал жертвой страшного времени террора, бессмысленных репрессий, преследований безвинных, лжи и жестокости.
И пусть памятником его короткой жизни станет эта книга, так долго ждавшая своего читателя.
Евгения Щеглова,
литературный критик
Автограф С. К. Безбородова на сохранившемся экземпляре его книги. Посвящение А. И. Любарской.
Глава первая
Собачий сарай
Была середина сентября 1933 года. Стояли тихие, ясные дни листопада. Над спокойной широкой Двиной далеко разносились тоненькие свисточки катеров, низкие, густые гудки пароходов. На баржах голубым дымком тихо курились железные трубы.
Но неспокойно было на спокойной просторной реке. Как на большой проезжей дороге, взад и вперед сновали по реке катера и моторные лодки, пробирались тяжело груженные пароходы, шаланды, баржи и беляны[1].
По самой середине реки широкой блестящей лентой плыли сплоченные мокрые бревна – их загоняли в лесоэкспортную гавань. Дымя толстыми трубами, здесь стояли немецкие, французские, норвежские лесовозы. Лесовозы выстроились в затылок друг другу вдоль железной набережной, ожидая очереди под погрузку.
Грузили лес. Охапки досок и бревен день и ночь летали в воздухе и с грохотом сыпались на палубы, поднимая желтую густую пыль.
С того берега медленно шел паром. Его заворачивало течением, сносило куда-то в сторону, боком волокло вниз по Двине.
А наперерез ему, распарывая реку широким носом, смело шел огромный «иностранец», сердитым и сиплым гудком распугивая разную речную мелочь: лодочки, шлюпки, ялики.
Под самым берегом, на волне, поднятой пароходом, покачивалась новая свежеструганая беляна. Старик в длинной рубахе с красными подмышниками, скучая, стоял у руля, а долговязый парень в треухе и болотных сапогах сидел под навесом и, лениво перебирая струны балалайки, горланил на всю реку:
Самовары, самовары,
Самовары медные…
Парень передохнул, от нечего делать прикрикнул на старика:
– Куда смотришь, черт желтоглазый! – и снова принялся горланить:
Неужели пересохнет
Наша Северна Двина?
Неужели замуж выйдет
Зарученная моя?
Самовары, самовары,
Самовары медные,
Не от вас ли, самовары,
Люди стали бедные?
Я медленно шел по набережной Двины, мимо вросших в землю низких каменных амбаров старинной кирпичной кладки.
Это были кладовые древнего монетного двора, «приказы» царевой таможни. Через низкие ворота на толстых каменных столбах я вошел во двор. Двор был огромный, заросший пыльным бурьяном и лопухами. Повсюду стояли полуразрушенные склады, сараи, домишки.
В одном месте над щебнем и мусором возвышалась толстая стена, расписанная голубой и серебряной краской, – развалившаяся комната какого-нибудь приказного дьяка.
В другом месте из ямы торчали железные кованые брусья – наверное, здесь когда-то стояли таможенные весы, на которых торговые гости взвешивали пеньку, смолу, мед и конский волос.
Кучи штукатурки, извести, щебня, горы кирпича и камня загромождали весь двор. Второй год ломали старинную таможню, чтобы построить на этом месте Дворец культуры северных народностей.
У маленького каменного домика с разобранной крышей я остановился и прислушался. Откуда-то издалека доносился до меня глухой монотонный собачий лай.
Увязая в хлябкой глине, я зашагал через большую лужу, в которой плавали желтые листья осины. Я свернул налево – лай стал слышнее; потом повернул направо – еще слышней. Теперь уже ясно можно было разобрать в этом бестолковом горластом хоре отдельные собачьи голоса. Перебравшись через кучу битого кирпича, полусгнивших стропил и мятых листов кровельного железа, я вышел наконец к каменному сараю с ржавыми железными дверями.
Вот отсюда-то, из этого низкого, мрачного сарая, и несся разноголосый вой, визг и лай. Заливались тоненькие жалобные голосочки, скулили хриплые отчаянные голоса, злобно орали басы. Кто во что горазд. Все сразу. Каждый свое.
У дверей сарая стояли два человека. Один – коренастый, загорелый, белозубый парень – мой товарищ Боря Линев, а другой – высокий и тощий, с измятым опухшим лицом, в рваном драповом пальто – не то актер из бродячего цирка, не то скупщик краденого.
Боря Линев, засунув руки в карманы, посмеиваясь, разглядывал оборванца, который держал на привязи тощую унылую собачонку. Собачонка мелко и часто чесалась, точно играла на балалайке «Светит месяц». А оборванец, изогнувшись в три погибели и прижимая к груди левую руку с растопыренными пальцами, сипел Боре Линеву в самое ухо:
– Вот те хрест – лайка! Конешно, малость запаршивела, ничего не скажу, но возить будет за троих. Прямо огонь! Ей бы до упряжки дорваться – не остановишь. Прямо сатана! Ей-богу, сатана! Давай на пол-литра «синдикату»[2] и бери лайку. Идет?
Он совал Боре Линеву веревку, пинал собачонку носком рыжего, в засохшей грязи сапога и ободрял ее криками:
– А ну – как тебя звать – покажи наших! Не подкачай!
Боря Линев хохотал, сверкая белыми крупными зубами.
– Проваливай, проваливай! – кричал он, отталкивая веревку. – Иди проспись, разуй глаза. Лайка! Ты бы ей хоть имя какое дал для приличия. А то видно, только что под забором подобрал. У нас у самих таких лаек хоть пруд пруди. Могу подарить пару.
Боря пошел к сараю, я за ним, а человек с собачонкой так и остался стоять посреди двора, посматривая то на нас, то на свою лайку.
Боря раскрыл тяжелые железные двери сарая. Острая крепкая вонь ударила в нос. Отчаянный вой, визг, лай, лязг, звон оглушили меня. Сарай был низкий и темный. В полутьме метались какие-то косматые клубки, сверкали глаза, щелкали зубы.
Я присмотрелся.
Вдоль всех четырех стен сарая на коротких цепочках было привязано штук сто собак.
Здесь были и косматые рослые псы, и маленькие щупленькие собачки с лисьими мордочками, и дворняги, и овчарки, и лайки, и не поймешь что. Черные, пегие, дымчатые, рыжие, пятнистые, белые, шоколадные, седые, лопоухие, кривоногие, поджарые, мордастые! Собаки гремели эмалированными мисками, скребли земляной пол, становились на дыбы, натягивали цепочки.
У самого края сидел рослый черный пес с белой грудью. Острые уши его торчали, точно черные крылья бабочки. Он поворачивал сухую, волчью морду, изредка отрывисто лаял, показывая страшные желтоватые клычищи.
Я узнал его сразу. Это был наш старый знакомый, наш старый друг Байкал. Он ехал с нами два дня из Ленинграда, пугая всех пассажиров и вагонных проводников.
– Байкал!
Он рванулся на цепочке, припал к полу, дал дыбы, завыл, тряся головой и подпрыгивая на месте.
– Байкал, Букаш, хорошая собака! Ну здравствуй, здравствуй. Будет тебе, будет, успокойся.