— А из Оружейной Палаты государь то и дело требует к себе снарядов всяких: барабанцев да трещоток, пищалей да скорострелок, топоров да мечей турецких…
— Э, матушка! Чему дивиться, коли шелопутов этих к нему, что саранчи залетной, прибывает: на два полка, поди, уже разбилися. В Преображенском и места уж не стало: в Семеновское один полк перебрался. Так Семеновским полком и прозван.
— И благо бы еще записывались в барабанную науку одни смерды, служилые люди; а то нет, идут и родовитые: Бутурлины, Голицыны…
— И не говорите! — с сердцем прервала переносчиц царевна Софья, которой особенно было больно, что ближайшая родня князя Василья Васильевича, правой руки ее, также взяла сторону ее самоуправного меньшого брата. — Все оттого, что брат Петр с немцами этими хороводится…
— Вот это точно, государыня-царевна, это ты правильно: все новшества от тех баламутов окаянных! — злорадно подхватила одна из тараторок. — Чуть проснется он ранним утром, государь наш, как следом за молитвой немчура с ним за цифирную мудрость, а цифирь, известно, наука богоотводная. За цифирью же вплоть до вечера с потешной оравой всякие-то воинские «экзерциции» да «маневры», а потом, глядь, в Немецкую Слободу. Ну, те там, знамо, рады-радехоньки дорогим гостям, двери настежь: милости просим! Особливо же Лефорт Франц Яковлевич, человек забавный и роскошный, дебошан французский…
— А брат Петр что же? — спрашивала, мрачно насупясь, правительница-царевна.
— Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-аглицкому, — ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощаются, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзели — дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жиденькие: перехват осиный, ну, глядеть — жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, — как вдруг, чу, музыка заморская, скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пигалиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают — пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страха Божьего нет на них, окаянных!
— Да откуда вы знаете все это? — недоверчиво возражала Софья. — С чужих слов болтаете…
— Не с чужих, государыня! Сами своими очами в окошко подглядели, — уверяли постельницы. — До утра, почитай, бесчинствуют с Ивашкой Хмельницким.
— Это еще кто такой?
— А так, изволишь видеть, свой хмель пьяный называют. Гульба у них и питье непрестанное…
Черня таким образом молодого царя в глазах сестры-правительницы, сплетницы, разумеется, умалчивали о том, что Петр если и пировал охотно с своими потешными в Немецкой Слободе, то сам же из первых незаметно удалялся оттуда, шепнув перед тем на ухо Зотову: «Ты, Никита Мосеич, родной брат Ивашке Хмельницкому, — постоишь тут, я чай, за меня». И Зотов с честью исполнял свою ответственную роль, Петр же тихомолком возвращался к себе в Преображенское, чтобы, выспавшись, спозаранку с свежими силами приняться опять за свою денную работу.
Охульные наветы двух переносчиц-постельниц достигли своей цели. С малолетства наглухо заключенная в своем девичьем тереме, вскормленная на заветах стародавних, царевна Софья до мозга костей была русскою, до самозабвения была предана родной Церкви, родной старине. А тут собственный брат ее свычаи и обычаи отцовские, обряды заповедные ногами топчет; того и гляди, самую веру отцовскую переменит. Это была бы такая поруха царской чести, о которой и помыслить было страшно…
Исподволь, годами накипавшая в глубине сердца Софьи неприязнь к младшему брату обратилась теперь чуть не в ненависть. Губя себя, он губил ведь и сестру, мог погубить с собой и весь народ русский! Надо было принять решительные меры.
XV
Один из самых главных приверженцев царевны, начальник стрелецкого войска, пронырливый и смышленый думный дьяк Шакловитый взялся оборудовать дело. В загородную усадьбу его, под Девичьим монастырем, были созваны в ночную пору наиболее влиятельные стрельцы: пятисотенные, пятидесятники и пристава, — всего числом 30. Хотя каждый из них был глубоко предан милостивой к ним правительнице, тем не менее они были немало смущены неслыханным предложением Шакловитого: бить челом царевне, чтобы единолично возложила на себя царский венец.
— А что же цари-то наши венчанные — Иван да Петр? — послышались робкие возражения.
— Царь Иван обо всем повещен, — отвечал Шакловитый, — а что до малолетка-брата его, то ужели же нам ребенка неразумного слушать?
— Да не так же он теперь уже мал, и патриарх тоже за него…
— Ноне патриарх один, завтра другой; все в руках великой нашей государыни-правительницы…
— Так-то так… Но бояре… да и товарищи наши стрельцы…
— Ступайте ж, келейно опросите товарищей. Что скажут, — на том и порешим.
Но начальник стрельцов напрасно слишком полагался на бессловесную их покорность к нему: долг совести превозмог у стрельцов, и они довольно согласно высказались против предложения начальника — насильственно отторгнуть у двух братьев-царей их царский венец.
Шакловитый изготовил было уже и челобитную от имени стрельцов, назначил и день для венчания царевны; но опомнившаяся Софья приказала объявить стрельцам, что Шакловитый не так-де ее понял, и что «челобитной подавать ей непотребно».
Чтобы однако отвести глаза народу и войску, она объявила новую войну Крымскому хану; пока же шли ратные сборы, она озаботилась другим путем обкорнать брату-орленку крылья. Те же две постельницы, Нелидова и Сенюкова, притворно соболезнуя о богопротивном, будто бы, житье молодого царя Петра Алексеевича, якшавшегося с нехристями в Немецкой Слободе, принялись напевать, причитать о нем с утра до ночи матушке-царице Наталье Кирилловне. Закручинилась бедная царица о своем ненаглядном детище, стала уговаривать его не губить души своей. Но малый совсем из воли материной вышел, речи ее мимо ушей пропускал. Долго ль в конец ему было сбиться с пути? А тут еще эта сумасбродная затея с кораблями на Плещеевом озере… Храни Господь, потонет! Что делать-то с ним, что делать?
И шепнули матушке-царице добрые советчицы — окрутить сынка. Ухватилась она за совет, как утопающий за соломинку. И то ведь малый на возрасте! Авось де молоденькая красавица-жена его утихомирит, к белым ручкам приберет, заживут ладно и советно…
И подыскали малому подобающую невесту — дочь окольничего царского — Федора Абрамовича Лопухина. Была она, Авдотья Федоровна, и молода-то, как сам он, и собой-то писанная краля, а паче того богомолица и скромница.
Петру и 17-ти лет еще не минуло; но пригожая невеста ему приглянулась, и 27 января 1689 года он принял с нею брачный венец. Сам Петр тем более торопил свадьбой, что очень уж занимало его свадебное празднество, и целый месяц до того он лично с наперсником своим — Данилычем — руководил приготовлениями к «огненному апофеозу» И точно: треска и огня было столько, как никогда еще дотоле. Тотчас после брачного обряда был торжественный обеденный стол, завершившийся пушечной пальбой без ядер. Затем следовал церемониальный развод потешных, шедших друг на друга «мнимым боем» и обстреливавшихся холостыми зарядами. В заключение, когда стемнело, был сожжен в полном смысле слова «блистательный» фейерверк, длившийся не более, не менее, как три часа. Не обошлось при этом, правда, без беды: в скучившуюся перед редким зрелищем толпу черни упала с вышины пятифунтовая римская свеча и наповал уложила какого-то мещанина. Но молодой царь, узнав о прискорбном случае, тотчас распорядился пожизненным обеспечением оставшейся после пострадавшего семьи.
Кручина у матушки-царицы отошла от сердца; у сестры-царевны на душе тоже полегчало. Но расчет их оказался ошибочным: пылкому юноше было не до радостей тихой семейной жизни. Его тянуло по-прежнему на свет и простор; нараставшие в нем богатырские силы просили развернуться во всю свою мощь, требовало постоянного упражнения в живом деле для предстоявших подвигов.