– Молодой человек, мы волнуемся за вас, и хотим вам помочь, – сказала низкая болеющая старуха, – Зиночка, давайте его без карточки отправим в 39-й кабинет.
– Идите в тридцать девятый, мужчина, – сказала регистраторша.
– На третьем этаже?
– Не знаю.
На четвертом этаже первым кабинетом был, как и положено, 41-й. На втором последним был – 24-й, наркология.
На третьем в конце коридора было очень мутное большое окно. За окном – железная крыша гаража, на ней лежали три покрышки и умывался черный кот.
Под окном была недавно крашеная батарея.
По одну сторону окна был 36-й, по другую – 35-й.
* * *
По два раза Санек стучался в оба кабинета. 36-й молчал, 35-й отвечал далеким, но крепким женским голосом:
– Нельзя.
Санек двинулся по пустынному коридору. 32-й, 31-й, 24-й, 19-й. Санек свернул за угол. Окна здесь не было, и стало совсем темно.
Вот – сидела во тьме какая-то смутная фигурка, скукоженая, на удивление маленькая.
– Я извиняюсь, – сказал, подойдя к ней, Санек, – а 39-й кабинет где, не скажете?
Оно, как оказалось, плакало. Всхлипывало и хлюпало бессловесно во тьме.
– Извиняюсь, – сказал немного похолодевший Санек и отошел. Так не любил он этого всего.
Больные запахи больницы веяли беспрепятственно тут. Узкий темный коридор, двери одинаковые. Стулья. Кажется, кто-то там, на стульях. Или что-то.
Впереди столпом ниспадал откуда-то из-под очень высокого потолка, сумеречный свет, и что-то сложное двигалось с металлическим аккуратным рокотом навстречу Саньку. Кто-то высокий что-то на чем-то вез.
В кресле на колесах.
Оно приблизилось. В серой колонне света высветилось кресло, и в нем – огромная и вся такая больная белая выпученная голова: веселый такой, потайной и глубокий, как дуло, черный глаз; белый нос как нож; и застывшая потрясенная улыбка. Голова прочно сидела на чем-то вроде большой тыквы, затянутой в пижаму. Санек отступил.
А на первом этаже тоже никого не было. Ни регистраторши. Ни даже приниженной бабки.
«Успею еще», – подумал Санек. И с облегчением вышел на солнечную улицу.
* * *
Парк трамвайный, короткий тихий переулок. Потом – троллейбусный парк, а за ним, Санек знал – церковь. Не одна из новеньких, а старая, она была всегда, когда новых еще не строили. Еще когда Санек был в детском саду, туда его приводила изредка увалистая его, жарко и потно, как детсадовская кухня, пахнущая, ныне покойная бабушка, одной рукой ловко удерживая мелкого Санька, и в тоже время двумя поддерживая трясущуюся добрую хворую Санькову прабабушку, свою мать.
«Кстати, – подумал Санек. – А чего? Вполне. И ничего такого».
А что делать. Если НЕКУДА человеку.
К храму Божьему Санек шагал спокойно, даже не стал креститься в воротах.
Тыканье щепоткой в лоб-живот-плечо ему как-то не нравилось.
В детстве не все приятно, но хотя бы все ясно: малолетнее дело – слушаться.
Сказано: перекреститься, – значит, крест. Сказано: честь отдать, когда в армии, – значит, честь. Но сейчас никто не командовал. И поэтому креститься Саньку было также неловко, как отдавать честь – без формы и головного убора.
А в храме под расписными голубоватыми куполами Санек, как всегда, оробел.
Храм, наверно, недавно опять весь ремонтировали и переписывали. Основательно поблескивала новая густая позолота. Нарисованно смотрели отовсюду высокие продолговатые божественные святые. Со стоячими большими глазами, с разнообразными бородами, кудрявые, с нежными женскими босыми ножками.
Храм был большой. Тихий. Почти пустой. Как положено, кое-где были вечные церковные в больших платках бабки. Сидели и стояли, как нахохлившиеся малозаметные серые голуби. А главные из них бродили себе с ведрами и свечками.
От Распятия Саньку всегда было неосознанно стыдно и жалобно. Сам Санек был, кстати, неплохо сложен. Но в этом божественно-торжественном стылом помещении – ни за какие деньги он никогда бы не снял рубашку. Невозможно. А Сын Божий всегда на Распятии был как-то хирургически голый, иногда даже с пупком. В детстве Саньку всегда хотелось стащить куртку, особенно зимой, и по возможности Его, задрогшего, прикрыть.
* * *
У самых дверей перед темной иконой недвижно стоял на коленях церковный такой молодой человек. Лицо его, блеклое и тенистое, пропадало в чужеродной бородище, грубо наросшей мелкими волосьями до самых глаз, при том причесан он был на четкий боковой пробор, как жених.
«Какой боговерующий, – подумал Санек. – Бедолага».
Слева у царских врат, в укромном месте, он нашел – почти закрытого чеканным окладом, темного и неразличимого Спаса.
Санек воткнул свечку, зажег (осталось 44 рубля).
И сказал – то мыслями, то тихим шепотом.
«Господи Иисусе Христе Сыне Божий, да святится имя Твое. Аминь. Я Санек Суздальцев, был здесь на эту Пасху, я был выпимши, но за компанию. И я бывал тут раньше у Тебя на многие праздники, Твои, Николы, и Богородицы, и Троицы, и Успения. И тут все полы лбом протерла моя покойная бабка Клавдия, очень верующая в Тебя.
Отче Наш Спас, иже еси небеси. Да придет царстовье Твое, да святится …короче, хлеб наш насущный дай нам есть и прости нам долги наши и должников наших. И избавь нас от всего лукавого. Живый в помощи вышнего. Аминь, аминь, аминь.
Господи, я лох. Никому и никогда не скажу, что я лох. Только Тебе говорю.
Год назад летом дело было так. Ты знаешь, я в прошлом году полез в эти дела с персиками, и Ты знаешь, короче, что из этого вышло. И я, Суздальцев Александр, все признаю правильным. Мне поделом. Потому что я не особо боговеровал в Тебя до сих пор, Господи. И я смотрел порнуху. И смотрел также ужастики, где Сатана. Так что никаких обид.
Но сейчас, Иисусе Христе, кружится от непонимания всего без того дурная лошская башка моя. Теперь же мне, Господи, НЕКУДА.
А вот почему, Господи? Чего меня особо наказывать, бедного Саню. Какие у меня грехи-то особые, вот скажи мне? Мне страшно, Спас. И я короче, очень страдаю с девяти утра. Все расплывается, погано и не так. И я не знаю, за что.
Короче, Спас, давай мы с Тобой, – так. Вот я сейчас выйду. И чтобы как можно скорее кто-то Твой встретился бы и сказал: мне дальше – куда. Чтобы перестало быть НЕКУДА. Ладно? Пожалуйста. Давай уже, чтобы этой всей фигне аминь, короче.
Что я за это могу – Тебе? Ты Бог, а я Санек. Этим все сказано.
Могу не пить, если Тебе надо. Не курить вряд ли осилю, попробую. Не пить – долго могу. Я буду ходить и регулярно веровать в Святую Соборную Архангельскую или как там ее Церковь. Хоть даже в месяц раз, без базара. Если хочешь, я куплю и буду учить Твои божественные Тебе молитвы. Но вообще память у меня плохая. Я могу не материться. Я и так – мало. Только неосознанно и анекдоты.
Кстати. Хочешь, женюсь на рабе Твоей Маринке? Вообще не вопрос. Она относительно секси, даже сравнительно фигурка ничего. Грудь такая, и соски такие. И с ней даже и не нагрешишь особо-то. Она ведь – если что поперек, – иногда по пять дней не дает. Если в этом дело, то я женюсь по всем Твоим правилам, короче. С попом Твоим, венцами Твоими, со всей арматурой Твоей.
Хотя, блин, Маринка же – Джафаровна. И тут грех опять получается, да, Господи? Но я чем виноват, что Маринка не по-русски родилась. Она аккуратная, Спас, правда. И умнее меня. Уладишь эти дела как-нибудь, ладно? Это же по Твоей части.
Очень яко иже аз грешен и лох. Почему я лох, а, Спас? У Тебя миллион лохов в одном этом городе, нахххх… – зачем Тебе еще один? Сократи численность лохов хотя б на одного меня. Сделай, чтобы я остался Саньком, но чтобы другим Саньком…
Все, пора заканчивать. Реально уже надоел я Тебе, извини.
Помоги, а? Ты же еси небеси Отче наш, правильно? Вот и помоги, как Отче.
Достойны есть, живые помощи. Адам, Ева, Райская Древа. Свят-свят престол, заграждаюся крестом. Аминь».
* * *