Краешек истины, мелькнувший в словах, сказанных Фальтером Синеусову, – это истина о герметичности всякого человеческого знания. И ее, по всей видимости, Синеусов усваивает. Слова, сказанные им о Фальтере: «…и как ничтожны перед ним все прозорливцы прошлого <…>, первые ученики в нашем герметически закрытом учебном заведении: он-то вне нас, в яви» (Р V, 113) – можно понять как предельно краткую критику всей европейской философии. Дьявольское искушение, по Шестову, привело ко сну в объятиях разума, в который и погрузилась европейская рационалистическая метафизика. Она никогда не отрицала Бога и тем не менее опору находила только в разуме, вынужденном всегда опираться только на самое себя. В этом-то смысле она и стала герметически закрытой.
Однако и самому Синеусову тоже мелькает истина, которая становится его собственным открытием, а не приращением знаний: «…я обречен с нищей страстью пользоваться земной природой, чтобы себе самому договорить тебя и затем положиться на свое же многоточие…» (Р V, 139).
8. Воображаемая наука
Неприязнь Набокова к «герметически закрытым» построениям разума обратной своей стороной имела повышенный интерес к тем научным прозрениям, которые заставляли усомниться в привычных причинно-следственных связях. Писатель неоднократно возвращался к ситуациям, когда соприкосновение с такого рода естественно-научными идеями происходило в детском сознании его героев.
Великий шахматист Лужин в школе по математике имел необычную оценку – «едва удовлетворительно». Но ему открывались такие сложности математики, которых не могло быть в школьном учебнике. В частности, чувство «блаженства» у него вызывала «тайна параллельности» (Р II, 322). Само это словосочетание кажется парадоксом – правильно провести параллельные линии может любой школьник. Но тайна здесь действительно есть, и, вероятно, поэтому такие искушенные специалисты, как О. Дарк и О. Сконечная, благоразумно уклоняются от комментирования этого места в романе Набокова.
Существует пять знаменитых постулатов Евклида. Постулат или аксиома – это такое требование в науке, которое должно быть безоговорочно принято, чтобы служить основанием для последующих выводов. Первые четыре постулата Евклида просты, наглядны и не могут вызывать возражений, например: из каждой точки к каждой другой точке можно провести прямую линию. Или: все прямые углы должны быть равны друг другу. Иное дело пятый постулат. Сущность его состоит в том, что если две непараллельные линии пересечь третьей, то при неограниченном продолжении эти две линии должны пересечься с той стороны, с которой внутренние углы пересекающей их линии будут меньше 180 градусов, то есть меньше двух прямых углов. Сам Евклид сначала рассматривал теоремы, которые можно доказать, не прибегая к пятому постулату, и называл эту геометрию абсолютной. Лишь затем он переходил к другой группе теорем, которые доказываются только на основе пятого постулата. Она-то и получила название собственно евклидовой геометрии.
«Почти с полной достоверностью можно утверждать, что сам Евклид сначала сформулировал пятый постулат в виде теоремы и долго искал ее доказательств. И лишь неудача, которую он потерпел, заставила его включить непокорную теорему в число постулатов. Так Евклид разрубил гордиев узел. Математики последующих веков не примирились с этим решением Евклида. Уже одна его формулировка пятого постулата, такая сложная, так напоминающая теорему, заставила их насторожиться. „Это положение, – писал в V веке нашей эры византийский философ Прокл, – должно быть совершенно изъято из числа постулатов, потому что это теорема, вызывающая много сомнений“»[117].
Для нас важно, что в пятом постулате Евклида есть указание на «неограниченность продолжения», что лишает его элементарной наглядности, так как «неограниченное» непредставимо. Тогда становится понятным, почему Лобачевский назвал свою геометрию «воображаемой». Вообразить нужно было невообразимое: что с массой, с силами тесно связано время, что от них зависит само пространство, которое у Лобачевского стало искривленным. Благодаря геометрии Лобачевского отменяется абсолютное, везде одинаковое и ни от чего не зависящее время и столь же абсолютное, везде однородное пространство. «Различие не заключается собственно в понятии, но только в том, что мы познали одну зависимость из опытов, а другую, при недостатке наблюдений, должны предполагать умственно, либо за пределами видимого мира, либо в тесной сфере молекулярных притяжений», – писал Лобачевский[118].
Вот Лужин и представляет себе, как где-то в бесконечности от перпендикуляра отрываются наклонные к нему параллельные линии и происходит крушение здравого смысла, как это произошло в геометрии Лобачевского. Сам же Набоков, начиная с «Защиты Лужина», постоянно включает в свои произведения элементы физико-математических представлений ХХ века. Так, в «Даре» у него появляется теория расширяющейся вселенной Фридмана. И тоже через детское сознание: в момент болезни в горячечном воображении ребенок блуждает в мире, «отданном в рост», в мире бесконечно больших и бесконечно малых чисел, в «этой безудержно расширяющейся вселенной», что, добавляет повествователь в скобках, «для меня проливает странный свет на макрокосмические домыслы нынешних физиков» (Р V, 208). Герой «Ultima Thule» помнит детские впечатления от занятий с учителем, который, собственно, не натаскивал его по математике, а полемизировал со школьным учебником. Эти уроки оставили у него воспоминания о «необыкновенно изящных» проявлениях «математической мысли, оставлявших в <…> классной какой-то холодок поэзии» (Р V, 118–119).
Позднее, в книге о Гоголе, разъясняя «иррациональность» прозы писателя, Набоков сравнил ее с «математикой Лобачевского, который взорвал Евклидов мир и открыл сто лет назад многие теории, позднее разработанные Эйнштейном» (А I, 507). «Воображаемой» геометрией, осмысленной уже через теорию относительности Эйнштейна, занимается В. В. – герой романа «Смотри на арлекинов!». Он пытается – с закрытыми глазами, т. е. в воображении, в уме – справиться с «абстракцией направления в пространстве» (А V, 173): развернувшись на 180 градусов, пройти заново, но в обратную сторону тот же путь. «В действительной, телесной жизни я поворачиваюсь так же просто и быстро, как всякий другой, – говорит В. В. – Но мысленно, с закрытыми глазами и неподвижным телом, я не способен перейти от одного направления к другому. <…> Я раздавлен, <…> пытаясь зримо представить себе, как я разворачиваюсь, и заставить себя увидеть „правым“ то, что вижу „левым“, и наоборот» (А V, 136). Очевидно, основной трудностью для героя становится то, что пытаясь пройти обратный путь мысленно, он неизбежно должен совершить поворот и в течении времени: то есть двинуться из настоящего в прошлое. Не случайно в финале романа его возлюбленная указывает ему на то, что он перепутал пространство и время.
Если при реальном, физическом, повороте система координат, с помощью которой различаются правое и левое, остается единственной и неизменной, то мысленно совершаемый обратный путь требует введения второй системы координат. Из мысленного пространства ничто не исчезает, и начавшееся движение в сторону, противоположную первоначальной, не упраздняет первоначального направления движения. И потому одновременно с первоначальным «Я», для которого право и лево различены вполне определенно, возникает другое «Я», для которого они различены иначе. Это и задает вторую систему координат, вводит второго наблюдателя, одновременно и тождественного, и не тождественного первому (именно это создает основную трудность и при написании автобиографических произведений). Определенность немедленно разрушается, поскольку она может сохраняться только при единственной системе координат. Учитывая, что все это связано с течением времени, обращаемым вспять, мы имеем перед собой героя, стоящего перед неразрешимой загадкой пространства-времени. Существенно и то, что герой этот – двойник автора, искаженное отражение авторского «Я», и, таким образом, исходная система координат изначально задана в романе как удвоенная.