Подчеркнем еще один важный момент в учении Карсавина. Собирание, воссоединение, воскресение личности он трактует не просто как способность, вытекающую из метафизических оснований единства личности, но и как ее деятельную активность. «Не „вспоминается“, но – я „вспоминаю“; не „мысль течет“ – „я мыслю“; не „восстает в памяти“ – „я вызываю самого себя из небытия“»[57]. Эта активность предполагает чрезвычайное напряжение всех духовных сил, пожалуй, даже мучительное напряжение. Описывая естественный для человека отказ от такого напряжения, Карсавин резко меняет свой стиль, отступая от строго философского дискурса: «Усиливаясь достичь полноты самопознания, <…> объединить или „собрать“ самих себя, т. е. совершенно утвердить себя и утвердить свое совершенство, мы всякий раз кончаем наше усилие вполне добровольным отказом от него. „Довольно! не хочу большего напряжения! Не стоит! – Ну, не опознаю себя, останусь несовершенным. Не все ли равно?“ – Такими словами можно примерно передать наше состояние. Только после этой свободной санкции нашего бессилия, только после этого свободного „новоутверждения“ нашего несовершенства, „ниспадаем“ мы либо в „разъединенность“ либо в „бессознательность“»[58]. В этой точке философская мысль Карсавина уже прикасается к нерву экзистенциальной по своей природе проблематики, описывая не умственное движение, а непосредственное переживание духовного акта, который лежит в основе того типа воспоминания, которому посвящено настоящее исследование.
5. Память и проблема множественности «я»
(Г. Гурджиев и П. Д. Успенский)
Изысканная схоластика Карсавина в некоторых своих положениях смыкается с посвященным психической практике учением Г. Гурджиева. В лекциях, читанных в Англии, Франции, Германии и Америке в первой половине 1920-х годов, Гурджиев подчеркивал, сколь трудным делом для человека являются активная память, внимание, самонаблюдение. «Если вы думаете, что можете наблюдать за собой в течение пяти минут, то это неверно <…>. Если вы просто констатируете, что не можете наблюдать за собой, тогда вы правы»[59]. Между тем именно эти три рода активности – память, внимание, самонаблюдение – ведут к воссоединению разъединенных центров человеческого «Я», к установлению связи между ними. Гурджиев настаивал на том, что вне специальной практики человек не обладает цельностью собственного «Я». «Человек – это многосложное существо. Обычно, когда мы говорим о себе, то говорим „я“. <…> Этого „я“ не существует или скорее существуют сотни, тысячи маленьких „я“ в каждом из нас»[60]. Одни «я» принадлежат интеллектуальному центру, другие – эмоциональному, третьи – моторному. «Память, внимание, наблюдение – это не что иное, как исследование одного центра другим, или прослушивание одного центра другим»[61]. Поэтому один из афоризмов Гурджиева гласил: «Помни сам о себе всегда и везде»[62].
Ученик, последователь и популяризатор идей Гурджиева П. Д. Успенский с еще большей отчетливостью развивал эти положения[63]. По Успенскому, человек должен стремиться к постоянству своего «Я». Исходно же у него нет одного неизменного Эго, ибо нет контролирующего центра, связующего различные жизненные проявления. «Всякая мысль, всякое чувство, ощущение, желание, хотение и нехотение есть некое Я. Эти Я не связаны и не скоординированы друг с другом каким бы то ни было образом. Каждое из них зависимо от перемен во внешних обстоятельствах и от изменения впечатлений. Одно из них механически следует за другим, иные проявляются всегда в компании других. Но в этом нет ни порядка, ни системы»[64].
К порядку, к связующему различные «Я» контролю, к преодолению механистичности человек может прийти через самонаблюдение и память, которые требуют чрезвычайной концентрации усилий. «Во-первых, <….> вы сами себя не помните, т. е. вы не отдаете себе отчета о самих себе, когда стараетесь за собой наблюдать. Во-вторых, наблюдение затрудняется непрерывным потоком мыслей, чувств, образов, эхом прошлых разговоров, фрагментов эмоций, текущих сквозь ваш ум и очень часто отвлекающих внимание от наблюдения»[65]. О памяти Успенский говорит обстоятельно и подробно: «Теперь укажем главный пункт работы над собой. Если мы представляем, что все трудности в работе зависят от того, что мы не можем помнить о себе, то мы уже знаем, что нам делать. Нужно стараться помнить о себе. <…> Само-воспитание <…> должно <…> базироваться на осознании того факта, что мы не помним себя, но что в то же самое время мы в силах себя вспомнить, если мы приложим достаточные усилия и правильным образом. <…> Вы должны помнить, что нами найдено слабое место в стенах механичности. Таково знание о том, что мы сами себя не помним, и осознание того, что мы можем постараться вспомнить самих себя. Вплоть до этого момента нашей задачей было только изучение самих себя. Теперь вместе с пониманием необходимости действительных в нас изменений начинается работа»[66].
Учение Гурджиева и Успенского, в значительной степени восходящее к восточным духовным и психическим практикам, обладает критическим минимумом общности с основами философии Льва Карсавина, которая в своем развитии исходит из христианской тринитарной догматики. Для Карсавина залог воссоединения личности – ее исходное метафизическое единство, утрачиваемое лишь в силу несовершенства личности и восстанавливаемое по мере приближения ее к совершенной личности Христа. Гурджиев же (а за ним и Успенский) любит повторять, что человек – это машина, или прибегать к немыслимым для Карсавина метафорам типа «человек – это трехэтажный завод» или «человек – это четырехкомнатный дом».
Тем существеннее для нас точки их схождения, центральной из которых оказывается убеждение, что работа памяти ведет к обретению личностью ее единства – убеждение, в обоих случаях основанное на том, что вне специальных духовных и психических усилий личность дробится на множество отлученных друг от друга «я». Когда подобные совпадения встречаются в чужеродных по своим основаниям доктринах, это свидетельствует о том, что они востребованы эпохой, отвечают какому-то очень существенному для нее запросу.
Взгляды Гурджиева и Успенского имеют для нашей темы и еще одно важное значение. Их обоих интересует духовная практика. Память для них – не предмет рассуждений, не интеллектуальная тема, но необходимая компонента духовной деятельности. Этот деятельный аспект памяти окажется, как увидим, чрезвычайно существенным для Набокова. Успенский говорил: «В английском языке нет безличных глагольных форм для человеческих действий. Поэтому нам приходится говорить, что человек думает, читает, работает, любит, ненавидит, начинает войны, драки и т. д. В действительности все это с ним происходит. <…> Если он понимает это, то может научиться большему о самом себе, а тогда возможны и определенные изменения»[67]. Но так же рассуждал и Карсавин, подчеркивая разницу между «вспоминается» и «я вспоминаю», «восстает в памяти» и «я вызываю самого себя из небытия».
И Гурджиев, и Успенский, и Карсавин говорят о памяти только как о неотчуждаемо личностном акте – или о воспоминании как состоянии личности. У Успенского есть устойчивый термин «самовоспоминание», подчеркивающий, что речь идет о внутреннем деле человека. Эта черта, пожалуй, резче всего проводит границу между «объективированной» памятью – мемуаром или мемориалом – и природой того воспоминания, которому посвящена наша работа. Памятник или рассказ о былых событиях тоже обслуживает память – но это память уже воплощенная, это напоминание, приходящее извне как готовая информация, ее усвоение не требует от человека специальных усилий, направленных на собственную личность. Таким образом, воспоминание, о котором мы будем говорить, теснейшим образом связано с самоустроением личности.