– Еще парочку! – Орал счастливый отец под окнами роддома.
– Еще парочку… – Саркастировал возмущенный подсудимый в ответ на приговор суда.
– Еще парочку. – Шептал жадный судья, глядя в переданный ему конверт.
– Еще парочку? – Ужасался выдохшийся муж неугомонной жене.
– Еще парочку?! – Сомневался ребенок, всматриваясь в тянущуюся к нему родительскую руку с ложкой каши.
– Еще парочку!!! – Бушевал стадион…
Мир стал… настоящим миром. Простым, живым, реальным.
Михалыч же давно забыл тот эпизод. Для него это был просто момент обыденной жизни. Стандартный прогон. Что-то случилось из-за чего он позволил себе возмутиться. Разрешил себе проучить негодяя в погонах. Выполнил, реализовал, исполнил. Забыл. Пошел дальше. Меньше минуты все длилось в реальности Михалыча. А мир сотрясался эхом этой минуты, преломив её через призму восприятия, цифровой передачи данных, фильтров, перепостов, отправлений, приемов, искажений, сомнений. А Михалыч заходил в кафе, где у него со мной была…
– Стрелка. В три, завтра, в этом буржуйском, который с телкой зеленой, понял? И без опоздуний, я с опоздунцами жестко.
Михалыч. Скоро старый. Уже обрюзгший. Постоянно влажный. Скользкий и в жирных пятнах от еды, возможно от чего-то еще, быстро и воровато жующий что-то из пакета либо чипсов, либо сухарей, настолько быстро, что невозможно заметить, что он ел, не говоря уже о том, чтобы предположить возможность угоститься оттуда…
Настолько невозможно, что я спросил. Резкий, дерганый взгляд, оценка моей конкурентоспособности, признание потенциала, осторожный шаг назад, ускорение процесса поглощения навернопищи, в конце судорожный кашель, сильный, очень. Я боюсь, что и тут случится непоправимое, что меня забрызгает навернопищей/навернослюной. Такие михалычы жрут убивающее их, запивают сожранное бутылками раствора соды или, если есть деньги, то тратят на аптечный антацид, который таскают с собой везде, грызут его горстями или пьют огромными глотками, делая все, что в их силах, лишь временно решить проблему. Временно, ибо уже через пару сигарет они будут жрать что-то снова, что-то схваченное со стойки бара в дешевой забегаловке, с витрины жуткого прилавка в переходе метро, с прилавка готовой пищи в гастрономе, свято веря в нормальность этих действий.
Михалыч. Проводник несвободы. Душегуб мечты. Никогда не был маленьким. Никогда не был игривым. Никогда не смотрел на небо, чтобы забыться в облачных играх. Всегда прав. Всегда правилен. Всегда строг. Суров через край. Чрезмерно.
Михалыч. Фотографии без улыбок. Всегда сжатые губы, чтобы не выпустить облако луково-чесночного, разъедающего и окисляющего. Даже цветные фотографии Михалыча выходили черно-белыми при печати. Глаза, пронзающие отсутствием беспокойства касательно отсутствия беспокойства. “Отсутствие” как философия жизни. “Не определяться” как глобальное видение своего места в бытии. Толстый палец ковыряет в носу, смахивая на пол лишнее. Хозяину явно легче.
Михалыч. Стекающее к груди лицо. Следы от лоботомии – маленькие шрамы по бокам лба. Протухшее брюхо. Шипящее слово “ептить”, выдыхаемое раз в девять выдохов. Сага об утомленном отсутствием усталости. Свободный от всего, кроме страха оценки. Возможно, излишне тревожный, если возникает риск разделения его питания с другими. В момент, когда в сторону пакета с едой случается жадный взгляд прохожего. Не говоря уже про прохожего в погонах. Ох как эти люди с твердыми корочками, проткнутыми латунными пинами в виде звезд, однако вошли в жизнь нашу… Как их много в мыслях наших, страхах наших, волнениях и тревогах наших. Михалыч не имел миссией борьбу с этим. Ни внешнюю, ни внутреннюю. Лишь простое установление контроля над ситуацией при малейшей возможности установить контроль. Унизить. Сломать. Любимые глаголы. И освободить свою пищу от любых посягательств любых окружающих Михалыча существ.
Михалыч. Заросшая волосами шея, желтый воротник когда-то черной рубашки, блестящие колени на брюках в местах, куда он ставит свои локти в период медитационного сидения с газетой в комнате 00. Каждые три часа он так медитирует. Он направляется в эту комнату медленно, спокойно, почти божественно, словно и правда не спешит, словно и правда у него нормально работает желудок, словно он сейчас просто сядет за стенкой и не взорвется там своей истинной природой, расстреливая бытовое сознание пронзающей истиной.
Я видел эти походы, я начал сверять по ним время, посчитав что я уже провел более 18 часов в комнате рядом, запертый, прикованный черными ментовскими наручниками к пустившему корни в бетонном полу металлическому табурету. Это если считать время, когда я был в сознании. Время, в ходе которого я мог внимательно изучить Михалыча, ибо сидел он ровно напротив меня, не отвести глаз, не повернуть голову, лишь он, его пропитанная разным одежда, его лоснящееся неприятным лицо, его сверкающие дешевым пальцы, каждый палец сверкал дешевым. И я не мог не смотреть на это. Вынужден был пропитываться странным знанием Михалыча, столь подробным, что я не уверен, что я смог познать в этой жизни кого еще столь тщательным образом. Это знание и сегодня висит в моем разуме нестираемым служебным файлом операционной системы, загружаясь ежедневно при пробуждении, участвуя в ежедневных процессах, без малейшего шанса быть исключенным из списка.
Михалыч. Дергающийся прочь от меня, даже с учетом того, что я не мог сделать и шага в его сторону. Второстепенный герой моего эпоса, разорвавший шаблон отведения количества букв, звуков, голыми татуированными особенным тюремным синим руками вырвавший себе пространство в моей памяти.
– Зачем он туда поехал? Там же вафли в рот! – Орал он мне в лицо, разговаривая при этом со своим помощником про действия другого своего помощника. – Скажи ему, чтобы сюда ехал. У него натурально в голове плоскостопие, понял?
Я кивал. Я понимал. Я уже пообещал все, что мог пообещать, поклялся выполнить все, что мог выполнить. Но меня не отпускали. Меня давно отпустило, но меня не отпускали. Я перестал мечтать о выходе, я устал проситься, я ходил под себя несколько раз, но иссяк, я уже часов 7 как не плакал, желание есть или пить – ты смеёшься?!
Отстегнул меня спустя 32 часа. Поверил. Не сказал ни слова, кроме мантры:
– ептить…
Да и то – обращенной к его внутреннему несуществу, а не в мой адрес. Я сполз на пол, пришли уборщицы, мыльный раствор из ведер растворял остатки чипсов, остатки добытого из носа, других доказательств существования Михалыча, стали выталкивать меня швабрами, мокрый пол скользил и уборщицам было легко. Меня выпихнули с другим сором сначала в коридор, а затем кто-то большой, кого я уже не видел раздраженными от мыла глазами, мощным и щедрым потоком смыл всю мыльную массу на студеную январскую улицу.
Сорвать маски полного порядка в делах, попав в больницу, на койку в коридоре, так как нет мест в палатах, нет возможности попросить об особом отношении, нет права повысить голос, нет надежды, показав себе свое истинное обнаженное состояние. Расслабиться, так как все вокруг такие же – вся больница состоит из одних сплошных коридоров, отдельные палаты отменены указом. Больница-плацкарт.
Я не опоздал на встречу. И часто потом пытался понять, каково же было тем, опаздывал? Тем, с кем Михалыч был жесток.
– Если бы еще пояснили, что искать, – посетовал я, еще когда Михалыч и я просто сидели в кафе, а маленькие зефиринки еще не растворились в чашках горячего кофе. Я еще не знал его столь подробно. Детали его образа еще не въелись в мою память расплавленными каплями свинцовой реальности. Все, что я тогда знал, это сцена с полицейским. Должно было хватить в принципе. Но мое восприятие было коррумпировано мной же – я покрыл ту сцену розовым светом романтики антипогонной культуры нашей великой и могучей Странной страны.
Михалыч угрюмо тыкал носком старого изношенного ботинком пол. В глаза бросались разводы соли на сморщенной коже носка ботинка, небольшая лужица от растаявшего снега под ним, пятна грязи внизу внутренней части теплых брюк. Всегда зимой там пачкается, пронеслась не к месту мысль.