Но о собаке и всей этой ерунде я сейчас вспомнил от величайшего смущения, внезапно овладевшего мной. Вот я достиг своей цели, эта девочка, пахнущая свежей водой и цветами роз, как розовый шиповник, обильно растущий у нас на заднем дворе, эта девочка передо мной, только руку протяни. Втайне я надеялся, что на самом деле она окажется не такой красивой, как виделась мне в моих воспоминаниях и мечтах, и тогда мне стало бы проще приблизиться и прикоснуться к ней, как мечталось…
Но я ошибся, оказалось, что она ещё красивее, куда красивее, значительно красивее, чем была в моих воспоминаниях, просто невероятно, почти нечеловечески красива и вокруг неё аки распространялся свет…
Она смущённо, немного растерянно смотрела на меня, поднявшись с лавки при моём появлении.
– Ты кто? – вдруг спросила она, удивлённо разглядывая меня.
– Как кто… – я даже растерялся. – Я – Марей-царевич, – удивляясь её удивлению и самому вопросу, сказал я. А кто ещё тут может быть?
– Ты? – она словно и не поверила. – Ты – Марей-царевич?! А я…
Оказалось, что она думала, что царевич Марей-царевич совсем другой, когда мы проезжали два года назад через их двор, кто-то и показал ей царевича в окно, но она…
– Я подумала, что царевич – это такой, ну… щекастый в зелёном с золотом кафтане, на сапогах золотые пряжки… – смущённо улыбаясь, проговорила она.
Я засмеялся, так вот в чём дело.
– Это Щука, купец, то есть сейчас уже купец тоже, сын Щуки Брадобрея. Бога-атые, везде золото и навешивают. У него даже на воротах дома золотые узоры. Девать некуда… – радостно сказал я.
Она прыснула, и мы засмеялись вместе. И на этом неловкое смущение между нами разом рассыпалось навсегда. Мы сели рядом на ложе, и я принялся расспрашивать её. Мне было интересно всё о ней, хотя я, кажется, всё знал, но одно дело знать со слов других людей и совсем другое – от неё самой. И оказалось, что многое, что я знал и так и не так, как я считал.
И о родителях, и о том самом Тингане, который теперь будет обретаться при дворце, потому что ему была обещана эта милость мной самим. Я не удивился, узнав, что он всегда был вздорным и завистливым бездельником, не желавшим ни учиться никакому ремеслу, ни помогать отцу.
Я рассказывал ей о себе, а она мне о себе. Я впервые старался показаться кому-то кроме отца, с самой лучшей стороны и поэтому ничего не говорил о своих проделках над другими, опасаясь, что она примет меня за опасного шутника, а то и безумца, способного обидеть и её. Но я был способен на что угодно, только не на это.
Первое, и самое сильное, чего мне хотелось сейчас, это опрокинуть её на спину и немедленно осуществить самое большое желание, владевшее моей душой и телом последние несколько лет. Но осуществить это с ней, доверчиво сидевшей рядом со мной, смеющейся так светло и неподдельно, взять и… Что будет тогда? Если я сделаю так, останется тогда этот свет в её глазах, когда она смотрит на меня, и… станет ли она любить меня, как мне грезилось? Как я бажаю её? Я почему-то сразу осознал, что нет, что это может всё, о чём я мечтал разрушить и развеять впустую. Столько времени ждать и добиваться, чтобы всё сразу потерять?..
Поэтому я в первую ночь не позволил себе ничего такого, мы лишь отвечеряли вместе, продолжая разговаривать, рассказывая друг другу о себе, и о том, что мы будем делать дальше.
– Аяя, ты не бойся меня, – сказал я, когда прислужники пришли спросить, готовить ли купальню.
Она улыбнулась:
– Я и не думала. Ты добрый.
– Добрый? – засмеялся я.
А она, не смутившись и краснея, договорила:
– И светлый. От тебя свет в темноте.
Я качнул головой:
– Нет, это от тебя. От тебя свет даже в моей душе.
Знаете, что она сделала? Поднявшись с лавки у стола, где мы вечеряли, она подошла и обняла меня. И я вдруг понял, что меня ещё никто не обнимал…
Я обнял её тоже, почти ослепнув от волнения и чувствуя, что поднимаюсь над каменным полом. Она такая тонкая, тёплая, гибкая в моих объятиях, никакая девчонка из тех, что я любил тискать, никогда не была такой благоухающей, такой нежной, такой желанной и любимой. Да, я полюбил её сразу и навсегда. И она полюбила меня.
Поцеловать её так, как мне желалось я смог через несколько дней, в тот момент, когда перестал беспрестанно думать о том, как бы сделать это.
Мы возвращались с ней во дворец с заднего двора, где упражнялись в езде верхом. Точнее, я учил Аяю сидеть в седле. Поначалу она робела, но чем дальше, тем смелее становилась, и я видел, что природная грация и ловкость вскоре помогут ей стать умелой наездницей.
Я так и сказал, Аяя улыбнулась, отводя выбившуюся блестящую прядь волос за ушко, где качнулась длинная подаренная мной этим утром серьга из золота и зелёных самоцветов. Вот в этот момент я, поддавшись какой-то волне, поднявшейся во мне слепящим жаром, и развернув её к себе, поцеловал в тёплый и сладкий рот. Я никого так не целовал, я никогда не хотел проникнуть к кому-то между тёплых ароматных губ внутрь своими губами и языком, словно в глубине её рта таится источник дальнейшей моей жизни…
Мы, оказывается, были на лестнице, между пролётами, сквозь окно на нас светило заходящее солнце, вызолачивая наши волосы, ресницы и кожу, просвечивая сквозь веки в закрытые от счастья глаза…
С этого дня мы целовались уже всё время, когда не разговаривали.
Если с первого взгляда я влюбился в её красоту, то со второго в то, какой умной, милой и славной она оказалась. И даже мудрой. Мне всегда представлялось, что человеку многое может проститься за красоту, которой он обладает, но, познакомившись ближе с Аяей, я вдруг открыл, что можно быть ангельски прекрасным и при этом не позволять демонам, роящимся в твоей душе побеждать светлые силы.
– Неужели ты никогда не злишься? – спросил я её однажды.
Это было после того, как через два или три месяца моя мать приказала привести Аяю к себе и…
– И что же было? – немного испугался я. Ведь я, не спрашивая ничьего разрешения, взял Аяю себе. Я не спросил ни отца, ни мать, я всегда был таким, они позволили бы, но я хотел проявить своеволие, поэтому не стал спрашивать. И вот моя мать, ревнивая и строгая со всеми, кроме меня приказала привести к себе Аяю.
– Что было? – Аяя улыбнулась, опуская ресницы бесконечной какой-то длины, на них падали и не таяли снежинки, складываясь в целые сугробы, а она только сдувала их, скосив румяные губы. – Она обошла вокруг меня. Думаю, она ожидала чего-то другого. Спросила, который мне год. Спросила, что я умею. Я ответила, что умею всё: шить, вышивать любой узор, вязать, прясть, ткать, что могу готовить, что читаю и пишу, могу вычислять в уме, что я знаю, только очень мало историю Байкала и Авгалла. Что понимаю восточное наречие, хуже, чем южное и северное… На этом она остановила меня, удивлённо глядя. И сказала: «Положим, это ты врёшь, девчонка. Всего этого не знаю даже я. Что ты умеешь в спальне, на что ты моему сыну?», вот тут уже я удивилась, а что нужно уметь в спальне?
Аяя посмотрела на меня, надеясь, наверное, что я объясню, и я залился краской так, что думал, задохнусь от жара. Я тоже не знал определённо, что такое надо уметь в спальне, но я знаю, что есть какие-то умелые женщины, способные за плату доставить мужчинам какое-то неземное удовольствие. Мы сами с ней, с Аяей не делали ничего такого. То есть мы целовались, мы всё время обнимались, касались друг друга, словно испытывая постоянную потребность в этом, но я позволял себе касаться её талии, легонько её грудей, что едва приподнимали лиф платья, но ни того, о чём я думать не мог без сжигающего огня во всём теле…
– Она очень красивая, царица, твоя мать, – сказала Аяя, улыбнувшись.
Вот тут я и спросил, почему она никогда не злится. Потому что я бы непременно взорвался, если бы кто-то так говорил со мной. На это Аяя ответила невозмутимо, лишь улыбнувшись:
– Ты царевич, Марей, никто не смеет разглядывать тебя. А твоя мать царица, она может разглядывать, кого угодно и говорить, что ей вздумается. А кто я, Марей? – глаза её блеснули, да она не злилась на мою мать, она была оскорблена.