Марей часто говорил об этом. Потом мы даже вместе обсуждали эти его планы, рисуя на картах границы теперешних царств и то, как следовало бы действовать, чтобы соединить некогда Великое царство. И он очень радовался, что я поддерживаю его мечту. Только я считала, что объединять надо не войной, не принуждая. Так и говорила ему.
– Насильно любить не заставишь, станут ненавидеть, и… вот замуж девушку, чем берут? Любовью.
Он лишь усмехался:
– Золотом тоже отлично берут.
– То ненадёжно всё, – возражала я. – Надоть так, чтобы сами видели, что вместе быть легче. Тогда навсегда получится, никто не разобьёт.
Марей поглядел долго, обнял меня ласково.
– Отец не принимает всерьёз мои мысли об этом. Насмехается, обзывает глупым жеребёнком с коротким хвостом… – он вздохнул, посмотрел на меня. – Станешь моей царицей, Аяя? По любви? Вместе мы ухитим всё.
Я соглашалась, смеясь, не очень-то мне верилось, что кто-то ему разрешит взять меня в царицы когда-нибудь. Сам он, как мне казалось, говорил искренне… казалось.
Казалось, Аяя… Всего лишь казалось. Ты хотела верить, что тот, кто купил тебя у твоего брата, сам не продаст и не подарит другому. Ты верила, потому что хотела верить, что за словами избалованного юноши, заносчивого царевича искреннее чувство, а не ложь, не игра. Столько раз видела, как он легко и весело обнимался с множеством других девчонок, и всё же это не трогало тебя, ты полностью была убеждена, что его отношение к тебе особенное, продолжала верить, что он любит только тебя. Все девчонки такие… те тоже, наверное, слышали от него о любви. Да что ж «наверное», конечно, слышали.
… ну вот, открыла глаза. Звала во сне какого-то Марея, плакала… имя какое-то знакомое. Теперь уж точно спала, уже не без чувств. Поправляться, наконец, стала, птичка нежная. Завтра к утру, надо думать, совсем очнётся.
А ведь как тяжело болела, страшно избили девочку, не понимаю вообще-то, как она могла пробежать много вёрст босая от города сюда в скалистый лес, а пробежать с таким: рёбра смяли, сломали ей, повредили запястья, в живот излилось изрядно крови из разорванной селезёнки или сосудов, не знаю теперь, как она, превозмогая боль, дошла сюда? Да и помереть должна была после. Семь дней лихорадка распекала её, трусила к ночи, заливала испариной к утру. Потом жар начал отступать, как и лето за окнами. Чем ближе были осенние прохлады, тем прохладнее становилась и моя болезная. И вот спустя пять недель, похоже, уснула вполне нормальным сном. Теперь, надо полагать, проснётся здоровая.
Так и вышло, когда я вошёл со двора, уже умытый и свежий, утром на дворе прохладно, роса выпала на траву, ещё немного инеем будет за ночь браться, я увидел, что моя гостья сидит на грубо сбитом, но крепком ложе у стены.
Увидев меня, она улыбнулась и, подняв одеяло повыше на груди, хотя и была в рубашке, сказала:
– Огнь… что это я? Сомлела? – она спустила ноги на пол, но ложе высоковато для неё и маленькие её ножки с тонкими лодыжками не достали до пола, она вытянула пальчики, пытаясь нащупать пол под ногами. – Голова кружится как…
– Чего же спешишь встать? Лежи пока неможется.
Она смутилась немного:
– Так я… э-э… По нужде мне надо… – и опустила взгляд на грудь, пощупала себя под одеялом. – Рубашка на мне другая… и штанов нет. Ты… переодевал меня? Или, может, как с горшком…
Я тоже смутился немного, спросила тоже мне, переодевал, конечно, и подмывал и ходил, как за младенцем, что было делать…
– Ну считай, что как с горшком, – глухо проговорил я, признать, что я переодевал её, рассматривая кровоподтёки, оценивая и обрабатывая раны, я не хотел, тем более что заодно я хотел рассмотреть её наготу. Надо сказать, с удовольствием. И волнением.
Она вздохнула, хмурясь, накрыла розовые, с уже зажившими ссадинами колени одеялом.
– Я грязная, я теперь… – с отвращением проговорила она. – Хуже канавы, Огнь, вот что, – и вывернуло её на пол, едва ножки успела подогнуть, не обрызгать. – Ох… ты прости, уберу я… – со слезами в голосе проговорила она.
Я сел на лавку рядом с кроватью и сказал, серьёзно глядя на неё, мне хотелось, чтобы она услышала мои слова, прочувствовала даже их, поняла, что я искренне говорю и говорю правду, как думаю.
– Золото и в канаве золото. А ты… Никакая грязь не пристанет, если человек внутри чистый. А ты чистая, помни.
Она заплакала, закрываясь локтем, забавно, как они, девчонки, привыкают в локоть плакать, пышные рукава рубашек хорошо впитывают влагу.
– Нет, нет! Какая там чистота… когда такое… ох… – прохлюпала она из-под локтя
Э, нет, это плохо, телесная хворь отступила, так она от душевной днесь помирать начнёт, беда с одухотворёнными… Нет-нет, этакого допустить нельзя, с тоски заболеет, уже не вылечишь.
Я взял её руку в свою, и наклонился, стараясь заглянуть в громадные тёмные глаза, в самые отверстые зрачки.
– Я сделаю так, что ты забудешь всё, что было с тобой до сегодняшнего дня. Всё забудешь, поняла? Помнить будешь только хорошее, если оно было там. И меня.
Она подняла голову:
– Тебя? Так не прогонишь меня?
Я засмеялся:
– Куда там, я теперь привык, что кто-то в моей избе сопит да ворочается, скучать стану…
– Шутишь всё…
– Шучу-шучу. Как зовут тебя? – я заглянул в самые её зрачки, нагибаясь ближе к ней.
– Аяя.
– Всё забудешь теперь, Аяя, слышишь?
Я знал, что от моих увещеваний и силы, что я переключил и направил на неё, она сейчас обессилит, а потому был готов поймать в свои руки и уложить снова на подушки. Я делал так раньше, помогал людям забыть страшное горе, чтобы они могли продолжить жить. Вот и Аяя теперь не вспомнит с такой отчётливой болью, что было с ней до того, как она прибежала ко мне. Будет считать, то всегда жила здесь.
Получалось, что я присвоил себе эту девчонку. Что ж, стало быть, так тому и быть. Не зря, выходит, судьба привела её ко мне…
Но проходили дни, совсем сошли отёки и синяки с её лица и тела, и я увидел до чего она, оказывается, красива. Ой-ёй-ёй… даже так, без волос и одетая поначалу в мужские, висевшие на ней, как на палке, одежды, она оказалась красивее всех самых красивых женщин, что я видел и помнил в своей жизни. Утончённые и совершенные черты её лица, белая кожа, такая, как если в молоко уронить каплю крови, не «кровь с молоком», но молоко с кровью… И изящная гибкость её тела, были так редки даже среди красивого народа, живущего по берегам Великого Моря, славного разнообразной красотой, что я начал ловить себя на том, что смотрю на неё всё время, что хочу лишний раз взглянуть, а то и коснуться. Что её голос и смех кажутся мне самыми чудесными звуками на земле и за мои тысячу лет ничего восхитительнее я не слышал. Дошёл я вскоре до того, что начал видеть её во сне…
Я влюбился, вот что… Я не влюблялся тысячу лет. То есть после Леи я пустился в приключения с женским полом, чьи наиболее слабые представительницы падали в мои объятия без всяких усилий с моей стороны. Выяснилось, что существует большое количество женщин, готовых сближаться со мной, едва я пожелаю. После нескольких сотен таких сближений я запил, потому что в своей душе не чувствовал ответного огня, напротив, мной овладело опустошение и злость, обернувшаяся холодом. Моё сердце, сверкнув первоначальной искрой, тут же гасло, а солома в женском сердце уже занялась и, ну дымить… Я задыхался от этого дыма, заполнившего теперь мою жизнь вместо учёбы и наук.
Потому мне захотелось погасить это пламя вином. Благо им можно было затопить не только моё сердце, бьющееся так спокойно и умеренно, что мне с самим собой становилось скучно. Любой другой и умер бы от того количества крепкого зелёного вина, что я в то время влил в себя, но не я, нет, хотя иногда мне казалось, я уже между этим миром и тем…
Ко мне даже Эрик заявился, умоляя:
– Слушай, мне всё равно, из-за чего ты взялся пьянствовать, дурак патлатый, но мне дурнота надоела. Ты как моя половина, ты пьёшь, у меня похмелье… – хмурясь, сказал он.