Зря она это сказала, отметил я про себя. В душе я не мог не признать, что она права, но теперь это уже ничего не меняло.
Я молчал. Она как-то болезненно заломила руки, до стона, и резко поднялась с дивана. У двери остановилась, обернулась:
– Ты настоящее чудовище.
И вышла. Я остался в кабинете.
На следующий день мы переехали в город. Ночью, накануне отъезда, когда жена и сын уже спали, я закопал свой Кончерто гроссо под самой старой нашей яблоней. Много слоев старых газет, потом много слоев целлофана, все это в старый портфель – и до лучших времен. Постоял, запоминая место.
Хотя ни в какие лучшие времена я не верил.
Часть III. Токката
Мать была рада, что мы вернулись (мы – это я и сын, конечно), и не сразу заметила перемену. Мы и раньше-то редко собирались все вместе за столом, каждый обедал, ужинал и уж тем более завтракал, когда и как получится. Общие посиделки и разговоры за чаем тоже были редкостью, разве что в чей-то день рождения. Так что переход к нашему нынешнему молчальному периоду не был драматичным для жизни дома – а дом всегда был для меня не просто стенами и мебелью, я любил его как живое существо. Мне важно было, чтобы дому было хорошо, и ему было хорошо, насколько это возможно, он умел, когда надо, не замечать нас, и я был ему за это благодарен.
Тем не менее в какой-то момент и мать поняла – наша жизнь перестала быть прежней.
– Или у вас случилось чего? – спросила она внезапно нас обоих, и меня, и жену, когда мы одновременно вышли на кухню вечером.
Жена налила себе чаю и молча ушла к себе.
Я тоже молчал.
– Значит, случилось, – задумчиво сказала мать. Все-таки от нее трудно было что-то скрыть. – Что случилось-то?
– Ну ты же знаешь, у меня неприятности, консерватории я лишился, теперь еще играть меня перестанут. Мало этого?
Теперь мать замолчала. Она знала, что это правда, но чуяла, что не вся, – именно чуяла, как собаки чувствуют перемену в настроении хозяина.
– Ничего, это все перемелется.
В ее словах звучало другое: не знаю, что там между вами произошло, но перемолоть это будет труднее.
Я-то считал, что не перемелется ни то, ни другое, что все для меня кончено. Из консерватории так и не позвонили, хотя через неделю начинался учебный год. Сам я звонить, конечно, не стал. И так все было ясно. Ученики мне звонили, это да, я знал, что и заходить будут, и станем мы с ними потихоньку заниматься дома, тем более так всегда и было, они любили бывать у меня, а я любил, когда они приходили, но это другое, другое… Я знал, что за отстранением от преподавания неизбежно последует отлучение от концертов, меня, как я сказал матери, перестанут играть. Композитор, который смел писать Концерт по книге запрещенного автора! Да какой же дирижер или исполнитель возьмет теперь его произведения!
Я не мог знать, как все развернется, – да и кто бы мог! Я, родившийся в разгар репрессий от смертельно напуганных отца и матери, выросший в безнадежной, глухой, закрытой от всего мира стране, – разве мог я знать, что эта страна за несколько лет исчезнет, как и не было ее? Это было так же безумно, как предполагать, что мой дом на набережной за два дня провалится сквозь землю или уйдет под воду.
Ну а с женой и со мной – что могло измениться и тут? Я же сказал, неизбежность. На любовь я не способен, это ясно теперь окончательно. Как она это обо мне сказала? Чудовище? Да, видимо так.
Все это странным образом меня даже успокаивало, я стал находить в новой этой жизни своеобразную гармонию. В аду ведь наверняка тоже есть своя гармония. Никаких надежд, никаких иллюзий, никакого просвета. Главное – никаких надежд. Я подумал, что это не так уж плохо.
Что до моего Кончерто гроссо, то он, казалось, совсем меня оставил. И лишь иногда мне казалось, что Верещагин то ли прячется в складках моих штор, то ли поджидает меня во дворе, на скамейке, а в последний момент исчезает, то ли хлопает дверью лифта на последнем этаже. Но все это, конечно же, были расстроенные нервы.
Хватит, сказал я себе, довольно с меня этой книги и этого Концерта. Ничего кроме разрушения он в мою жизнь не принес.
И тут еще позвонил брат. Я не сказал, что у меня есть брат, двоюродный, сын моей тетки. Сестра была намного моложе отца, ну а сын ее был, понятное дело, намного младше меня. Может, из-за этого особой дружбы у нас не получилось. К тому же он был математик, а это мир для меня чужой и малопонятный. Ему музыка была еще меньше понятна, чем мне математика, и он много раз говорил мне, что не представляет, как вообще можно жить на свете с такой профессией – композитор. Кажется, он считал это чем-то вроде врожденного уродства. Когда-то, еще мальчишкой, он приходил к нам в гости вместе с теткой, но давно перестал, и тетка заходила одна. Я ее любил, насколько вообще мог кого-то любить. Она была легкая, веселая, заводная, умудрялась рассмешить даже меня, а еще любила засесть у меня в кабинете и рассматривать альбомы с репродукциями – она работала в школе учительницей рисования и еще вела какой-то кружок. Тетка всегда приходила на мои концерты, если меня где-то играли. Брата же я видел теперь редко.
Но сейчас звонила не тетка, а именно брат.
– Профессор, дорогой, – он тоже называл меня так, и мне в этом всегда чудилась ирония, – я женюсь. Придешь на свадьбу?
Лучшего времени для этого сообщения он выбрать не мог. Я? На свадьбу? За длинный стол с салатами? «Горько» кричать? Безумие. Я все это ненавидел. Хотя, может, мне сейчас самое время крикнуть «горько», да погромче, это, по крайней мере, будет правдой.
Ничего этого я, конечно, ему не сказал.
– Поздравляю, брат, – я тоже всегда называл его не по имени, платя за Профессора той же монетой. – Поздравляю от души. Прийти только никак не смогу, у меня поездка.
Какая поездка, куда поездка? Никуда я особенно не ездил. Но надо же было что-то сказать.
– Ну жаль, – расстроился брат, – жаль. Тем более не виделись давно.
– А кто невеста? – спросил я просто так, для порядка, чтобы его не обижать.
– Пришел бы – и познакомились. Теперь только при удобном случае. Хорошая девчонка, в университете встретились.
Значит, математик. Ну правильно, вот я же выбрал пианистку.
– Извини, никак не получится, родной мой. Но подарок с меня!
Я положил трубку. В доме было тихо. Странно: незначительный какой-то звонок – и так вывел меня из равновесия. Как будто я сидел в яме и слышал голоса сверху: люди ходили мимо, смеялись, назначали свидания, пели, плакали, целовались, а я знал: никогда, никогда, никогда я не выберусь к ним. Надо бы крикнуть, но у меня не было на это сил. А может, моя роль мне действительно нравилась, как говорила моя жена.
– Никогда, – сказал я вслух. И вернулся в кабинет, к своему киношному заказу. Другой работы у меня теперь не было.
Моя собственная формула – со временем ты всё поймешь, – кажется, потеряла надо мной власть, она не действовала больше. Время шло, как ни банально это звучит, а ничего не происходило. Год, два, три – все было так же, все были те же, и я был тот же.
Нет, конечно, сын рос, мать старилась и болела, жена сменила работу, ушла в большое музыкальное издательство. Мы жили в том же доме, у меня был тот же кабинет, только книг стало еще больше, они как будто поставили себе цель вытеснить меня отсюда. Ну это уж дудки, это было единственное место на Земле, где я хотя бы иногда бывал – нет, не счастлив, но спокоен.
После памятной дачной истории жена сильно изменилась. Сначала она еще несколько раз попыталась со мной объясниться, попросить прощения, но я молчал в ответ и уходил, я даже закрывал свой кабинет на ключ. Однажды она хотела зайти и обнаружила, что дверь заперта. Такого раньше у нас не бывало, двери на ключ никто не закрывал. Жена рванула дверь, потом еще, еще. Я молчал. Тогда она начала колотить в нее кулаком:
– Открой, слышишь? Немедленно открой! Открой мне! Не смей запираться от меня!